KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Научные и научно-популярные книги » Культурология » Валерий Мильдон - Санскрит во льдах, или возвращение из Офира

Валерий Мильдон - Санскрит во льдах, или возвращение из Офира

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Валерий Мильдон, "Санскрит во льдах, или возвращение из Офира" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

В архитектурном проекте Чернышевского привлекает деталь, сама по себе второстепенная, но в контексте последующей русской литературы неожиданно важная: здание «сооружено» из чугуна и стекла. Спустя 60 лет те же градостроительные материалы использует Е. Замятин в романе «Мы» — совпадение, скорее всего, архетипическое. Нужна ли оговорка: стекло в архитектурной практике и оно же в романе — явления разных систем? В первом случае характеризуется индустриальный уровень страны, во втором — уровень сознания.

У Чернышевского стекло — знак прозрачности, но не физической (мол, больше света!), а гносеологической. Прозрачность — оптический образ идентичности наблюдения и суждения, чего так добивался и в реальность чего так верил писатель. Он ведь и сказал в антропологии: если наука не наблюдает двойственности человека, ее нет, иначе она была бы обнаружена. Если же мир прозрачен (для наблюдения и равного ему суждения), доводы автора о природе человека, его будущности, принципах грядущей социальной организации справедливы, и мир можно строить по проекту автора.

Убеждение в подобии наблюдаемого и сущего; мысль, что в явном реализуется тайное, — это свойственно мышлению Чернышевского, художественному и научному, настолько, что между этими несходными способностями у него почти нет отличия, — не по этой ли причине обе ведут к ложным результатам: и Чернышевский — ученый уязвим, и Чернышевский — писатель испортил роман естественно — научной логикой.

Авторскому образу, из которого следует, будто мир прозрачен для познающего ума, противоречит один образ утопических страниц романа: «И повсюду южные деревья и цветы, весь дом — громадный зимний сад». Напоминает условия, невозможность каковых выразила русская песня:

Ах, кабы на цветы да не морозы,

И зимой бы цветы расцветали.

Этого «ах, кабы» Чернышевский добился в романе — цветы расцветают зимой благодаря сооружению из чугуна и стекла — гигантской оранжерее, теплице на всю страну, «домашней Италии», «искусственному Югу», «субтропикам». Сама по себе действительность не допускала названных автором климатических и вегетативных перемен, а с ними и перемен социальных, о которых пишется в романе. На вопрос «что делать?», чтобы желаемые социальные преобразования совершились, образы Чернышевского словно отвечают: изменить климат. Мир, следовательно, отнюдь не прозрачен.

На «климатические препятствия» обратил внимание еще Чаадаев:

«Мы лишь с грехом пополам боремся с крайностями времен года, и это в стране, о которой можно не на шутку спросить себя: была ли она предназначена для жизни разумных существ?»[7]

Не была, говорят образы Чернышевского. Он «меняет» климат и создает «другую» страну, называя ее «Новой Россией» (с. 420), объяснив, что она возникла вследствие перемены климата: «Ты видишь, они изменяют температуру, как хотят» (с. 421–422).

Мотив «другой климат — другая страна» устойчив в русской литературной утопии XIX столетия. В его основе, по моему предположению, лежит не формулированная авторами мысль, что страна не изменится, пока не произойдут геологические перемены — условие климатических. В противном случае из поколения в поколение будут лишь воспроизводиться прежние структуры — социальные, политические, психологические. Ну а «геология» близка «космологии», зависит от нее — не потому ли, спрашиваю я, в литературной русской утопии так много планетарных образов, мотивов? Вопрос о реалистичности любого космологического проекта всегда оттесняется восторгом от грандиозности, небывалости воображаемой картины.

В 4–м сне героиня обращается к собеседнице: «И все так будут жить? — Все» (с. 418). А если все, как не вдохновиться подобной перспективой? Автор не спрашивает, хорошо ли отдельному человеку от этакой жизни «всех». Ответ разумеется как бы сам собой: да, хорошо, потому что хорошо всем. Доказательством становится количест — во. Правда, Чернышевский тут же прибавляет: «Каждый может жить, как ему угодно» (с. 422). Но из текста не ясно, что сделать, чтобы каждый жил как хочет; что требуется для этого. Впрочем, есть ответ: «Люди могут жить очень правильно. Нужно только быть рассудительным, уметь хорошо устроиться…» (с. 423).

Всего‑то? Однако «только» Чернышевского непреодолимо. Хотелось ему или нет, он признал, что с нынешними людьми этого не достичь, нужны какие‑то новые. Что ж, сперва другой (новый) климат, другая геология, а попросту — другая страна; потом — новые люди. Нужна разумная воля, организующая негодных людей в благодетельное социальное целое. А как? Конечно, силой, иначе люди с их разными интересами не пойдут в ногу.

В литературных русских утопиях XIX в. очень силен рационалистический дух, уповающий на жизнь по заранее определенным условиям, охватывающим все стороны человеческого бытия. Е. Замятин в «Мы» развил это представление, сатирически фантазируя на тему, непременную в отечественной утопии. Политическим аналогом подобной фантазии, отнюдь не сатирическим, становится всеохватывающая система, впервые в России возникшая под пером писателей — утопистов. История лишь реализовала литературный проект, в частности Чернышевского.

«История одного города» (1871) М. Е. Салтыкова — Щедрина воссоздает черную «изнанку» таковой системы, хотя книга эта не утопия. Однако изображенная писателем социальная картина, безумышленно комментирующая рамки Чернышевского, оказывается и непосредственным предшественником «Мы» Замятина. «Лишь в позднейшее время, — пишет М. Е. Салтыков — Щедрин, — мысль о сочетании идеи прямолинейности с идеей всеобщего осчастливления была возведена в довольно сложную и необъятную идеологических ухищрений административную теорию…»[8]

Описание вызывает в памяти бюрократические грезы сенатора Аблеухова («Петербург» А. Белого), образы романа «Мы», идеологическую практику советского государства. Русская утопия ощущала тесноту литературных границ, словно генерировала энергию, выталкивающую литературные описания из художественного текста, и многое, о чем писали русские утописты, перешло в каждодневный опыт. Этим русская утопия отлична от западноевропейской, социальные проекты которой так и остались явлением литературным.

И еще некоторые архетипические черты обнаруживает 4–й сон Веры Павловны. Одна — чуть ли не инстинктивное (т. е. вне каких‑либо рациональных обоснований) убеждение в превосходстве России над всеми странами. «Да у вас в целой Европе не было десяти таких голосов, каких ты в одном этом зале найдешь целую сотню…» (с. 424).

И другая: «Любите будущее, переносите из него в настоящее все, что можно перенести» (с. 426). Из неопределенного, без каких‑нибудь конкретных черт, всего — навсего воображаемого будущего, существующего лишь в голове писателя, переносить всю эту неотчетливость в настоящее — что же выйдет? То, что вышло: выдуманную идею, произвольно выкроенную из чужих материалов (Маркса), взялись осуществлять и подчинили ей жизнь миллионов людей. Главное, люди подчинились — такой ход событий не является — по логике, обнаруженной литературными утопиями, — чуждым, сознанию русских. Подчинились же!

То, что писал Чернышевский в начале 60–х годов XIX в., обнаружилось через несколько десятилетий у одного из поклонников и последователей писателя — В. И. Ленина. Рассказывают, что в 1891 г. в Самаре, во время тогдашнего голода в Поволжье, молодой Ленин, которого, по его словам, знакомство с творчеством Чернышевского «перепахало», был единственным из местных интеллигентов, кто не только не участвовал в работе комитета помощи голодающим, но считал, что сотрудников комитета надо остановить силой. Когда Ленин возглавил первое советское правительство, он так и поступил. Возникший в 1921 г. Комгол был вскоре распущен, а участники арестованы по обвинению во враждебной государству деятельности. Один из членов комитета, Б. К. Зайцев, позднее вспоминал: «Клонили к тому, чтобы весь наш комитет рассматривать как «заговор» и соответственно расправиться».[9]

Обвинение в заговоре, безусловно фиктивное, ибо комитет занимался только помощью голодающим (арестованных комитетчиков в конце концов выпустили, так и не найдя улик, хотя многих сослали, а потом и выслали), но по существу обвинение справедливо: да, помогающие реальным, а не выдуманным людям, в конкретной беде, конечно, враждебны государству, которое реальных‑то людей и ставит ни во что, ибо ведет счет на человечество, народы.

Из этого счета исходил и молодой Ленин в 1891 г., рассуждая: голод и разорение крестьян — следствие развития капитализма в России; миллионы умирающих людей — лучшая иллюстрация капиталистического зла, яркая агитация в пользу революции, грядущим торжеством которой оправдываются любые жертвы.[10]

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*