KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Научные и научно-популярные книги » Культурология » Леонид Беловинский - Жизнь русского обывателя. От дворца до острога

Леонид Беловинский - Жизнь русского обывателя. От дворца до острога

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Леонид Беловинский, "Жизнь русского обывателя. От дворца до острога" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Лицеист


Жестоки были не люди, жестоким было время, заставлявшее людей творить жестокости. А. Н. Афанасьев, начавший обучение в уездном городе Боброве Воронежской губернии «у двух тамошних попов – отцов Иванов, которых посещал поутру и после обеда вместе с старшим братом и другими мальчиками и девочками, детьми уездного чиновного люда. Это ученье мне очень памятно, хотя из него вынес я очень немного… И первый, и второй отцы Иваны были люди вовсе не злые, но, воспитанные в семинарии, они были знакомы только с суровым духом воспитания и вполне поясняли нам, что корень ученья горек… За незнанье и шалости наказывали нас тем, что ставили нас на колени, били палями, то есть линейкой, по руке, оставляли без обеда, драли за волосы и за уши, но сечь нас не позволялось родителями. В дополнение к этим назидательным наказаниям первый отец Иван присоединял еще следующее: он заставлял одного ученика бить другого, не знающего урок, по щеке, и я помню, как иногда девочкам доставалось давать пощечины мальчикам, и наоборот. Подобно тому, другой отец Иван заставлял двух провинившихся мальчиков драть друг друга за уши или за волосы и с большим удовольствием тешился, когда мальчики, раздраженные болью, с какою-то затаенною злостью старались оттаскать друг друга. Этот же мудрый наставник… заставлял в наказанье лежать на голом полу у порога, и всякий, кому приходилось перейти из одной комнаты в другую, преспокойно шагал через него» (7; 259–260).

Да диво ли педагогические приемы отцов Иванов, ежели и сами они были сечены в духовном училище от всей души. Выходец из духовной среды Д. Нацкий вспоминал: «Мой дядя… рассказывал, что его знакомый священник во сне кричал, увидев, что его во сне «задрал» педагог Ливенского училища Шубин, впоследствии протоиерей Елецкого нового собора» (122; 10). Это каково же должно быть дранье, чтобы уже взрослый человек, священник, кричал во сне под его впечатлением!

Вообще педагоги той поры производят странное и противоречивое впечатление: «Что касается учителей, то учитель Закона Божия Барсов (священник нашего корпуса) был добр, меня любил и брал иногда к себе, где было мне очень приятно… Рисованию учил Кокорев, имевший свою дачу напротив нашего сада и у которого мы с братом Владимиром иногда гостили летом. Арифметике учил Кох… У него в классе мы обыкновенно сидели, вытянувшись и держа руки за спиною, за этим постоянно наблюдала сидевшая тут классная дама. От скуки я начал, подобно другим, делать из бумаги петушков, кораблики и коробочки, заложа руки назад. Кох поймал одного кадета за этим занятием, схватил его за руку, приподнял и поставил на стол, отнял золотого петушка, расправил его, намуслил бумажку и прилепил ему на лоб, слюни потекли по лицу, и он должен был простоять на столе до конца урока… Учитель естествознания имел обыкновение с криком и ругательствами толкать в живот камышовой палкой подходящих к нему кадет… Учитель чистописания Корзин тех, которые дурно писали, ругал и, при дежурной даме, говорил во всеуслышанье: «Так надо исписать тебе ж…». Не выкидываю этого слова, как не выкидывают слова из песни, как преподаватель не выкинул этого слова при даме и как не выкинули этого грубого невежду за это из корпуса. Такая его поговорка повторялась не раз, точно так же, как и Кох не раз налеплял кораблики и петушки на лицо… [В Первом кадетском корпусе] Учил нас французскому языку Миранд… Говорили, что он из оставшихся в России барабанщиков наполеоновской армии. Крайне грубый, он стучал неистово в классе камышовой палкой (палками и тут, как в Александровском корпусе, снабжали учителей в классах). Однажды он явился очень серьезный и подпивши, вынул из кармана кошелек, высыпал монеты на кафедру, отсчитал сколько-то и по числу их выставил в классном журнале для отметок столько же нулей, ни у кого не спрашивая урока; подремал, походил по классу и ушел. Кадет нашего класса Нотбек 4-й нарисовал карикатуру Миранда грифелем на аспидной доске, которая попала в руки начальства, и бедного Нотбека больно высекли перед всем классом, с расстановкой и наставлениями; ему было дано более пятидесяти ударов. Карикатура лежала в головах» (65; 30–32, 39).

Жандармский генерал А. Спиридович, закончивший уже в 80-х гг. Нижегородский Аракчеевский кадетский корпус, вспоминал о преподавателе физики и космографии, который обычно совершенно не слушал отвечавшего у доски кадета, разговаривая и смеясь с классом. Когда однажды отвечавший кадет громко выкрикнул заключительную фразу и сильно стукнул мелом по доске, педагог «молча повернулся к кадету, долго и пристально смотрел на него среди всеобщей тишины и, наконец, отчеканил: «Ослу, скотине превеликой, от бога дан был голос дикий. Ступай, садись, болван, одиннадцать баллов». Не слушая ответов, он всегда «ставил хороший балл, причем, ставя, говорил как бы про себя «болваны» (168; 15). В дальнейшем этот педагог стал директором Горного института в Петербурге.

Яркую галерею портретов учителей-монстров – тирана Лотоцкого, маньяка Самаревича, в конце концов перерезавшего себе горло, преподавателя немецкого языка Кранца создал В. Г. Короленко: «Язык Шиллера и Гете он превращал в бестолковую смесь ничего не означающих звуков и кривляний… Шутовство это было вдобавок сухое и злобное. Ощущение было такое, как будто перед несколькими десятками детей кривляется подвижная, злая и опасная обезьяна… В каждом классе у Кранца были избранники, которых он мучил особенно охотно… В первом классе таким мучеником был Колубовский, маленький карапуз с большой головой и круглыми щеками… Входя в класс, Кранц обыкновенно корчил гримасу и начинал брезгливо водить носом. Все знали, что это значит, а Колубовский бледнел. В течение урока эти гримасы становились все чаще, и, наконец, Кранц обращался к классу:

– Чем это тут пахнет, а? Кто знает, как сказать по-немецки «пахнет»? Колубовский! Ты знаешь, как по-немецки «пахнет»? А как по-немецки: «портить воздух»? А как сказать: «ленивый ученик»? А как сказать: «ленивый ученик испортил воздух в классе»? А как по-немецки «пробка»? А как сказать: «мы заткнем ленивого ученика пробкой»?… Колубовский, ты понял? Колубовский, иди сюда… Ну-у!..

С шутовскими жестами он вынимал из кармана пробку. Бедный карапуз бледнел, не зная, идти ли на вызов учителя или бежать от злого шута. В первый раз, когда Кранц проделал это представление, малыши невольно хохотали. Но когда это повторилось – в классе стояло угрюмое молчание. Наконец, однажды Колубовский выскочил из класса почти в истерике и побежал в учительскую комнату… Совет поставил Кранцу на вид неуместность шутовских водевилей.

Первое время после этого Кранц приходил в первый класс, желтый от злости, и старался не смотреть на Колубовского, не заговаривал с ним и не спрашивал уроков. Однако выдержал недолго: шутовская мания брала свое, и, не смея возобновить представление в полном виде, Кранц все-таки водил носом по воздуху, гримасничал и, вызвав Колубовского, показывал ему из-за кафедры пробку» (92; 176–177). В ряд со злобными маньяками идут чудаки, вроде латиниста Радомирецкого и погруженного до самозабвения в тайны «Слова о полку Игореве» словесника Андриевского, не столько вредные, сколько бесполезные: «Разумеется, кроме маньяков, вроде Лотоцкого или Самаревича, в педагогическом хоре, настраивавшем наши умы и души, были также голоса среднего регистра, тянувшие свои партитуры более или менее прилично, и эти, конечно, делали главную работу: добросовестно и настойчиво перекачивали фактические сведения из учебников в наши головы. Не более, но и не менее… Своего рода живые педагогические фонографы» (92; 180). И наконец – редкие исключения, вроде симпатичного Прелина или известного педагога Авдиева: «Каждый урок словесности являлся светлым промежутком на тусклом фоне обязательной гимназической рутины, часом отдыха, наслаждения, неожиданных и ярких впечатлений. Часто я даже по утрам просыпался с ощущением какой-то радости. А, это сегодня урок словесности! Весь педагогический хор с голосами среднего регистра и выкрикиваниями маньяков покрывался теперь звучными и яркими молодыми голосами. И ярче всех звучал баритон Авдиева: хор в целом приобретал как будто новое значительное выражение» (92; 272–273). Беда только в том, что авдиевы были редкостью. В целом же, вопреки сегодняшнему расхожему представлению о высоком качестве дореволюционной школы, у прошедших ее она оставила тягостное впечатление. Учившийся уже в 1880-х гг. в реальном училище А. И. Деникин писал: «Перебирая в памяти ученические годы, я хочу найти положительные типы среди учительского персонала моего времени и не могу. Это были люди добрые или злые, знающие или незнающие, честные или корыстные, справедливые или пристрастные, но почти все – только чиновники. Отзвонить свои часы, рассказать своими словами по учебнику, задать «отсюда и досюда» – и все… Исключение представлял учитель чистой математики Александр Зиновьевич Епифанов. Москвич, старообрядец, народник, немного толстовец…». Но… «Во Влоцлавске Епифанов не ужился. Перевели, помимо желания, в Лович. В Ловиче также не пришелся ко двору. После бурного протеста против поощрявшегося начальством «доносительства» был переведен на низший оклад в Замостье, где находилась тогда не то прогимназия, не то ремесленное училище» (56; 26, 31–32). Буквально слово в слово с Деникиным характеризует педагогический состав одной из лучших петербургских гимназий князь С. М. Волконский: «Вот три человека, которых могу помянуть. Все остальное была вицмундирная рутина» (42; 48). По словам генерала А. А. Самойло, учительская братия была – «тусклые языковы, смирновы, худобаи, просиживавшая до дыр на преподавательских стульях свои шелковые рясы и синие фраки» (159; 29). Учившийся в 1850-х гг. во 2-й московской гимназии Н. П. Кондаков, сам затем преподававший в разных учебных заведениях, в том числе в той же гимназии, вспоминал: «Учителя в то время разделялись учениками на добрых и злых: и в помине еще не было либеральных и консервативных, а только иных называли «фискалами» за то, что они доводили дело до начальства. Были между учителями настоящие звери, вроде учителя географии Оссовского, находившего наслаждение в том, чтобы пугать учеников окриками и единицами. За известное число единиц и штрафное поведение изредка назначалась порка, но в отличие от приходского училища, в котором пороли на виду у всех, учеников уводили в карцер. Учась хорошо и будучи примерного и тихого поведения, я чувствовал себя в гимназии счастливым и только обижался на некоторых учителей, подсмеивавшихся с сочувствовавшими учениками над моим именем (Никодим. – Л. Б.). Затем учителя, за исключением немногих, по моему теперешнему суждению, относились к делу в общем весьма халатно, или по-чиновничьи, задавая только уроки, или забавляясь анекдотами, или ограничиваясь, как учитель истории, побасенками» (90; 47–48). Кондаков с благодарностью вспоминал учителей русского языка Гедике и Шереметевского, латиниста Певницкого, учителя греческого языка Робера, надзирателя Белопольского. Зато Вильканец, прекрасный, даже страстный математик, уже в бытность самого Кондакова учителем в этой гимназии, был по жалобе родителей изгнан за развращение учеников. «В старших классах учителем математики был Игнатий Минин, также ревностный учитель и хорошо знавший предмет, но от старости впадавший уже в детство, и бывший предметом посмешища у учеников по разным, самым глупым поводам… Делал свои выкладки на доске быстро и не обращал внимания на то, как следят за ними ученики, признавал в классе только первую парту и большую часть класса (то есть урока. – Л. Б.) посвящал спрашиванию… Я был крайне близорук уже тогда, но в те времена гимназистам носить очки не позволялось, и вот, когда я, сидевший, правда, на первой парте и известный Минину как хороший математик, обратился к нему с просьбой стоять у доски, чтобы видеть теоремы и доказательства, – он отказал мне наотрез. За меня, как я помню, просили даже после того товарищи, рекомендуя ему меня как математиста, он не позволил, сказавши, что выход к доске может повести к шалостям… Я ничего не видел и только по слуху различал алгебраические и геометрические формулы… Чтобы видеть на доске сколько-нибудь цифры, я употреблял следующий способ: к левому глазу приставлял пальцы левой ладони и смотрел в щели. Прибавлю, что Минин меня уговаривал, чтобы я снял локоть, который мне надо было ставить на стол… Очки надел уже в старших классах, но было поздно, от математики я отстал и получал неизменно четыре» (90; 46–47).

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*