KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Научные и научно-популярные книги » Культурология » Леонид Беловинский - Жизнь русского обывателя. От дворца до острога

Леонид Беловинский - Жизнь русского обывателя. От дворца до острога

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Леонид Беловинский, "Жизнь русского обывателя. От дворца до острога" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Я слышал после, что директор сделал Пурпуру строгий выговор и даже погрозил отнять роту. Но от этого мне было не легче. Целый месяц я пролежал в госпитале и от раздражения нервов чуть не сошел с ума. Мне беспрестанно виделся, и во сне и наяву, Пурпур, и холодный пот выступал на мне!.. Я кричал во все горло: спасите, помогите! вскакивал с кровати, хотел бежать и падал без чувств…

…Не могу, однако ж, умолчать при этом случае, что года через четыре по выходе моем из корпуса, встретив в обществе человека, похожего лицом на Пурпура, я вдруг почувствовал кружение головы и спазматический припадок…» (23; 108, 114).

Думается, когда говорят об ужасах крепостного права, экзекуциях над крестьянами, шпицрутенах и мордобое, царивших в армии, не лишне вспомнить, как воспитывали будущих помещиков и офицеров, и подумать, способствовало ли такое их воспитание пробуждению гуманности. В привилегированном, единственном на всю Россию Училище правоведения, открытом по инициативе и на счет члена Императорской Фамилии принца Ольденбургского и призванном готовить для высших учреждений квалифицированных чиновников-правоведов, нравы были не на много мягче: «Утреннее появление директора было сигналом расправ… День наш начинался бранью и наказаниями. Что происходили тут наказания – это еще куда ни шло, и по тогдашним привычкам и понятиям никто не сомневался, не только наказывающие, но и наказываемые, что иначе быть не может. Но главное, что было очень несносно, это – брань директора, не столько грубая и злая, сколько нелепая. Наш добрый директор подчас говорил нам на своих расправах такие глупости, что слушать было невыразимо скучно… Распекания директора, скучные и длинные, вот это-то и было настоящее наказание. Остальное – на придачу. Как ни нелепо было сажать нас в «карцер», то есть в совершенно темный маленький чулан, в таком конце дома, куда никто не должен был прийти весь день, хоть расстучись в дверь; как ни тоскливо было сидеть там и день, и два, и три… а все от времени до времени прорвется туда, бывало, к дверям кто-нибудь из товарищей, придет поговорить шепотом сквозь тонкую дощатую перегородку, даже развеселит училищными новостями, потом еще подкупленный вахтер принесет в голенище сапога что-нибудь поесть, какую-нибудь серую булку с черствым замасленным сыром; потом еще три четверти времени посаженный в карцер проспит на тонком, как блин, и загаженном целыми десятками тут сидевших тюфяке – так и пройдет незаметно весь срок. Как же можно сравнить все это с директорской бранью!

Но что производило в нас чувство совершенного омерзения – так это сеченье. Правда, система битья розгами была в те времена в величайшем ходу везде в наших заведениях и производилась во сто раз чаще, жесточе и непристойнее, и мы это знали; но тем не менее мы смотрели на эту безобразную расправу с ничем не затушимым отвращением. Надо заметить, что, невзирая на царствовавшую тогда повсюду привычку к сеченью, было уже немало семейств в России, где этим глупым варварством гнушались и где считали его не только противным, но еще и совершенно бесцельным… Какое же омерзительное впечатление должны были производить на нас эти вечные, с самого утра, угрозы розог или эти столь частые «уводы» одного, двух, трех из класса – «на розги».

После одной мальчишеской проделки директор «очень может быть, экспромтом для самого себя, крикнул задыхающимся голосом: «Если не узнаю виноватого, передеру оба класса, через одного всех…» ‹…›. В одну секунду солдаты притащили скамейку… явился училищный палач, унтер-офицер Кравченко… Верзилу С., отчаянно сопротивлявшегося и отбивавшегося, два солдата схватили, раздели, положили на скамейку, Кравченко стал его сечь. Директор, заложив руки за спину, ходил неровным шагом по комнате… А между тем он все-таки был нехудой человек. Он порол, потому что все тогда пороли, и иначе ему нельзя было поступать. Кто знает, может быть, и его тоже папа и мама били и секли дома, когда он был еще мальчиком и не носил еще генеральской шляпы и ленты. Он так и привык навсегда думать, что без розог – свет вверх ногами пойдет. Да сверх того, вздумай он «умничать» по части розог теперь, на своем директорском месте, его бы самого забраковали и вышвырнули бы вон, на него доносили бы, на него указывали бы пальцами в начальническом и директорском мире: что же тут оставалось делать? Конечно: сечь, как велят, как принято! Но ему самому было тяжко и трудно, может быть, на добрую половину столь же, сколько и нам: он выдержал и сам всего два сеченья… Наконец директор закричал, чтоб перестали, и ушел вон, не говоря ни слова и не оглядываясь…

Те наказания, которыми распоряжались сами «воспитатели», были гораздо кротче и милее, но столько же нелепы. То нас лишали последнего блюда, то и вовсе ничего не давали есть за обедом или ужином, а то еще нас выставляли «к столбу». В те времена еще не приходило в голову начальствам, что человек может шалить и делать разные глупости, а есть все-таки должен, тем более что наши обеды были вовсе не так богаты и обильны, чтобы из них можно было что-нибудь убавлять» (169; 322–326).

Разумеется, постепенно нравы и сама педагогика смягчались. В Училище правоведения уже в 30-х гг. розги употреблялись «все реже и реже. Начиная с 1840 года о них можно было услыхать уже в кои-то веки!». Но… в Житомирской гимназии в 1858 г., по сведениям ее директора, из 600 учеников было высечено 290! Конечно, это было в семь раз чаще, чем в Киевской 2-й гимназии, и в 35 раз более, чем в 1-й, и все же… Ведь попечителем Киевского учебного округа был знаменитый хирург Николай Иванович Пирогов, перед тем напечатавший ряд статей против телесных наказаний. В 1859 г. в округе было созвано совещание профессоров, директоров и инспекторов гимназий и выдающихся учителей, высказавшееся за постепенность отмены розог в учебных заведениях и регламентацию их применения: «Все виды гимназических преступлений были тщательно взвешены, разнесены по рубрикам и таксированы… Таблица с этими рубриками должна была висеть на стене, и ученику, совершившему проступок, предстояло самому найти его в соответствующей графе» (92; 123–124). По поводу этого нововведения Н. А. Добролюбовым в знаменитом сатирическом «Свистке» была опубликована «Грустная дума гимназиста лютеранского исповедения и не Киевского округа»: «Я б хотел, чтоб высекли меня!.. / Но не тем сечением обычным, / Как секут повсюду дураков, / А другим, какое счел приличным / Н… И… П… /Я б хотел, чтоб для меня собрался / Весь педагогический совет, / И о том чтоб долго препирался,/ Сечь меня за Лютера иль нет. / Чтоб потом, табличку наказаний/ Показавши молча на стене, / Дали мне понять без толкований, / Что достоин порки я вполне. / Чтоб узнал об этом попечитель, / И, лежа под свежею лозой, / Чтоб я знал, что наш руководитель / В этот миг болит о мне душой…». В. Г. Короленко вспоминал первый день своего пребывания в Житомирской гимназии, куда он поступил десяти лет: «В это время дверь широко и быстро открылась, в класс решительной, почти военной походкой вошел большой полный человек. «Директор Герасименко», – робко шепнул мне сосед. Едва поклонившись учителю, директор развернул ведомость и сказал отрывистым, точно лающим голосом:

– Четвертные отметки. Слушать! Абрамович… Баландович… Буяльский… Варшавер… Варшавский… – Точно из мешка он сыпал фамилии, названия предметов и отметки… По временам из этого потока вырывались короткие сентенции: «похвально», «совет высказывает порицание»… «угроза розог», «вып-пороть мерзавца»…

В ближайшую субботу мой приятель и защитник Ольшанский показался мне несколько озабоченным. На мои вопросы, что с ним, он не ответил, но мимо Мины (сторожа, секшего учеников. – Л. Б.) в перемену проскользнул как-то стыдливо и незаметно.

Крыштанович… тоже был настроен невесело и перед последним уроком сказал:

– А меня, знаешь… того… действительно сегодня будут драть… ты меня подожди.

И затем, беспечно тряхнув завитком волос над крутым лбом, прибавил:

– Это ненадолго. Я попрошу, чтобы меня первым…

– Тебе это… ничего? – спросил я с сочувствием.

– Плевать… У нас, брат, в Белой Церкви, не так драли… Черви заводились.

После уроков, когда масса учеников быстро схлынула, в опустевшем и жутко затихшем коридоре осталась только угрюмая кучка обреченных. Вышел Журавский с ведомостью в руках…

– Тебе, Крыштанович, сегодня пятнадцать…

– Я, господин надзиратель, хочу попросить…

– Не могу. Просил бы у совета…

– Нет, я не то… Я хочу, чтобы меня первым…

И они втроем: Мина, Журавский и мой приятель, отправились к карцеру с видом людей, идущих на деловое свидание. Когда дверь карцера открылась, я увидел широкую скамью, два пучка розог и помощника Мины.

Тишина в коридоре стала еще жутче. Я с бьющимся сердцем ждал за дверью карцера возни, просьб, криков. Но ничего не было. Была только насторожившаяся тишина, среди которой тикало что-то со своеобразным свистом. Едва я успел сообразить, что это за тиканье, как оно прекратилось, как из-за плотной двери опять показался Мина… Он подошел к одному из классов, щелкнул ключом, и в ту же минуту оттуда понесся по всему зданию отчаянный рев. Мина тащил за руку упиравшегося Ольшанского… Но Мина… без всякого видимого усилия увлекал его к карцеру, откуда уже выходил Крыштанович, застегивая под мундиром свои подтяжки. Лицо его было немного краснее обыкновенного, и только. Он с любопытством посмотрел на барахтавшегося Ольшанского и сказал мне:

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*