Дмитрий Быков - Статьи из газеты «Известия»
Я, разумеется, далек от того, чтобы сводить уроки есенинской биографии к антиалкогольной пропаганде. Я хочу лишь сказать, что своего любимого поэта народ воспринял не в лучшем его состоянии ― и, более того, полюбил его в его вырождении, а это говорит о народе нечто куда более важное, чем любые наши социологические домыслы. Дело, конечно, не в том, что основные черты российского социума совпадают с чертами сильно и упорно пьющего человека ― многословием, отказом от логики, резким перепадом от сентиментов к зверству и обратно… Мне кажется, все глубже и страшней: весь современный российский социум, который так любит Есенина с самого конца двадцатых, живет в основном воспоминаниями о том, что он мог когда-то ― и чего больше не может теперь. Он повторяет «Синие твои глаза в кабаках промокли», он лепечет о каких-то погубивших его врагах и ложных друзьях, но на деле занят только одним ― упивается своим падением. Именно в этом поздний пьяный Есенин так созвучен современникам и потомкам ― они понимают его падение, ибо и сами пережили его. Еще трясут остатками былого величия, но предъявить уже ничего не могут. Это эмоция сильная, кто бы спорил,― но низменная и не самая достойная. Уголовники любят «Письмо к матери» не потому, что в их душах живо что-то святое, а потому, что это слабые и фальшивые стихи.
А тем трезвым людям, которые здесь остались, позвольте любить настоящего Есенина ― трезвого, сильного, авангардного русского поэта. «Проведите, проведите меня к нему». Уберите вашего сусального алкоголика ― я не хочу видеть этого человека.
1 октября 2010 года
Русская Касталия
Ровно 80 лет назад, осенью 1930 года, Герман Гессе приступил к написанию дилогии, принесшей ему через 16 лет Нобелевскую премию, — она состоит из повести «Паломничество в страну Востока» (1930–1931) и романа «Игра в бисер» (1931–1942). Об этих книгах, столь культовых в среде позднесоветского студенчества, можно говорить долго, но нас сейчас интересует один аспект бисерной утопии, а именно Касталия.
Иногда «Игру в бисер» называли антифашистской (чаще у нас, чтобы протащить ее в легальное поле) — но Гессе, так сказать, заглядывает «за фашизм», в те времена, когда после неизбежных катаклизмов, вызванных крушением главных мировых систем, общество начнет вырождаться. Победа над фашизмом будет не только триумфом человеческого духа, но и величайшим испытанием для него; в конце ХХ века станет понятно, что великие теории на практике приводят к великой крови, а потому лучшим способом самосохранения для человечества будет — не думать.
Постмодернизм, уравнявший и осмеявший любые догмы; постиндустриальный культ потребления, заменивший культ творчества; даже наше нынешнее духовное прозябание в состоянии полнейшей идейной неопределенности — все это реакции на ХХ век с его бойнями, и все это вместе Гессе назвал «фельетонистической эпохой». Он точно угадал главные ее приметы: самодовлеющую иронию, непременно предполагающую и насмешку автора над собой; попытку свести историю к анекдоту; вещизм, выражающийся в сугубо прикладном интересе к абстракциям (диссертация на тему «Ницше и дамские моды»); повальную моду на литературные опусы спортивных или светских знаменитостей, где имя важнее содержания…
Наступление же фельетонной эпохи автор склонен объяснять «симптомами ужаса, охватившего дух, который на закате эпохи мнимого процветания и мнимых побед внезапно оказался перед пустотой, перед тяжкой материальной нуждой, перед полосой политических и военных бурь и перед стремительно растущим недоверием к самому себе, к своей силе и достоинству, наконец к собственному существованию».
Вот все это, в точности, мы сейчас и переживаем; и единственно адекватным ответом на такое положение вещей является не борьба с ним, почти наверняка напрасная, не просветительство, не попытка противопоставить фельетонизму что-то серьезное и правильное, — а уход гуманитариев, творцов и мыслителей в Касталию, которую прочий мир заботливо, хоть и не слишком щедро содержит. Главным занятием кастальского братства является игра в бисер, которая, если сегодня перечесть текст, больше всего похожа на предсказанный в тридцатые годы структурализм: «Игра игр развилась до некоего универсального языка, посредством которого оказывается возможным выражать ценности духа в осмысленных знаках и сопрягать их между собой». Однако по большому счету совершенно не важно, чем занимались ученые и художники в прелестном и отдаленном уголке; важно наличие такого уголка.
В апреле этого года Виталий Третьяков выступил в «Известиях» с призывом «Даешь гуманитарное Сколково!», и мысль эта, сама по себе исключительно здравая и своевременная, потонула в хоре насмешек — причем смеялись не столько форумные завсегдатаи, которым решительно все равно, о чем улюлюкать, а и гуманитарии-профессионалы, которым сам Бог велел радоваться такой перспективе. Думаю, тут все дело в термине «Сколково».
В сознании многих Сколково ассоциируется с попыткой идеологизации точных наук, с нагибанием олигархата, дабы он выделил деньги на питомник гениев, и даже с марфинской шарашкой, описанной Солженицыным. Кампанейщина способна бросить тень на любую светлую идею. Вдобавок Сколкову сильно мешает прагматизм — двигателем науки всегда являлись идеалистические соображения, а в Сколкове ей предлагается вдохновляться государственными поощрениями, скорыми внедрениями и финансовыми эффектами. Заметим, что только что получивший Нобелевскую премию графен воспринимался поначалу как эффектное, но совершенно бесполезное открытие, а Андрей Гейм успел даже получить Шнобелевскую премию за самые абсурдные научные интересы (правда, тогда он занимался не графеном, а поведением лягушек в магнитном поле; но не забудем и того, что за Шнобелевкой уже трижды следовала Нобелевка).
Нам не нужно гуманитарное Сколково. Нам нужна Касталия, то есть нечто радикально отделенное от идеологии и нужд момента. Государство, в общем, должно платить гуманитариям за то, чтобы они занимались своим делом и не путались под ногами — а то количество безработных или люмпенизированных филологов и историков стало сегодня критическим. И спонсировать их государство должно не потому, что от их исследований — пусть даже социологических, объективно полезных, — возможен в будущем какой-то толк, а потому, что гуманитарные изыскания являются наиболее душеполезным, наиболее достойным занятием человека. А государство в идеале — если оно действительно заботится о самосохранении — должно стремиться именно к тому, чтобы обеспечить максимум своих подданных достойными занятиями.
Что до вечного и сильно уже поднадоевшего вопроса «Откуда деньги?», то Гессе уже на него ответил в той же «Игре», где магистр Кнехт отвечает на язвительную реплику Плинио Дезиньори: «Касталия стоит стране в год хорошенькую сумму». «Да уж, — отвечает Кнехт, — сумма эта составляет примерно десятую часть того, что страна в воинственные времена расходовала на вооружение солдат». В России столько безумных трат — от демонтажа Петра до молодежных движений, — что как-нибудь небольшая сеть университетов, колледжей и клубов не разорила бы бюджета. Есть и почти идеальное место для такого гуманитарного академгородка — Переделкино с его традициями писательского поселка. Оно могло бы стать сущей Меккой для интеллектуалов всего мира — тем более что Россия вообще многократно доказала необходимость среды для научного или художественного творчества и всегда преуспевала в создании таких сред.
Тут и общество «Арзамас» с его обедами и шубами, и бесконечные кружки середины позапрошлого века, и огромная субкультура подполья, и башня Вячеслава Иванова, и новосибирский Академгородок с клубом «Под интегралом», и Тартуская школа, которая кажется выстроенной по лекалам Гессе (тем более что и занимались там почти тем же, и отбирали людей по тем же принципам). Россия сильна не столько в технических прорывах, для которых обычно в самом деле требуются шарашки, сколько в создании прекрасных, уютных, легендарных субкультур — иногда подпольных, иногда легальных. В силу разных причин сектантство становится здесь оптимальной формой религиозной жизни, о чем — каждый со своих позиций — убедительно рассказали А. Эткинд (в «Хлысте») и М. Эпштейн (в «Новом сектантстве»). Гуманитарная субкультура в Переделкине — при условии полного государственного невмешательства в ее научную и культурную деятельность, — была бы оптимальной моделью сегодняшней русской Касталии, и это было бы то самое, что Россия сегодня может предложить миру в духовной сфере. Грубо говоря, сделать там еще один Тартуский университет (сам он, сколько могу судить, сегодня далек от прежнего блеска) и окружить его сетью клубов, фестивальных залов, дискуссионных и гастрольных площадок — вот рецепт, позволяющий задействовать множество безработных рук и голов, а заодно инициировать в Отечестве настоящее брожение умов. Тем более что весьма скромные средства, которые на это в самом деле могут понадобиться, будут в противном случае не потрачены на что-то дельное, а попросту разворованы, как это бывает со всеми российскими деньгами, не вложенными в великий и бесполезный проект.