Эрик Эриксон - Детство и общество
Здравомыслие, в самом широком смысле, есть умонастроение, которое терпимо к различиям, осторожно и последовательно в оценках и суждениях, осмотрительно в действиях и — несмотря на весь этот кажущийся релятивизм — способно к вере и возмущению. Его противоположностью служит предвзятость — позиция, характеризуемая предопределенными ценностями и категорическими расхождениями во взглядах; здесь все кажется ясно очерченным и разнесенным в изолированные друг от друга клетки, и это «по природе» — причина, по которой все должно оставаться таким, каким оно было всегда. Опираясь таким образом на предвзятые мнения, подобное умонастроение создает ригидность, которая может стеснять; но при этом оно обладает существенным преимуществом: позволяет проецировать все, что кажется чужим в собственной душе, на какого-либо неопределенного врага вовне. Такой механизм способствует ограниченной стабильности и стандартизации до тех пор, пока некая катастрофа не подвергает опасности все хрупкое здание предубеждений. [188] Здравомыслие, в свою очередь, допускает больше гибкости и изменчивости, но, предположительно, подвергает опасности неуравновешенного и невротичного индивидуума, решившего следовать этому умонастроению. Отказываясь от всех предубеждений, он теряет право на механизм проекции и оказывается перед опасностью интроспекции и «интроекции», сверхозабоченности своими собственными дурными качествами. Можно сказать, что он становится настроенным против самого себя. Какая-то доля этого должна допускаться людьми доброй воли. Такие люди должны учиться точно оценивать степень страха и рассудительно справляться с тревогой, вызываемой отказом от того или иного предубеждения. Просвещение заложило здесь фундамент; новые формы коммуникации должны его укрепить; общество же должно поставить здание для здравомыслящих людей.
Тогда клиническое знание, как и любое другое, есть лишь орудие в руках веры — или оружие на службе суеверия. Вместо того, чтобы делать вывод, будто специфические элементы детского воспитания, их скрупулезное распределение во времени и дозировка формируют и деформируют людей, и поэтому мы должны действовать здесь с разумной осмотрительностью и на основе детального планирования, можно вынести на рассмотрение следующую альтернативу. То есть: взаимосвязи между младенческой тревогой и деструктивностью взрослых существуют в продемонстрированных в этой книге формах главным образом потому, что они полезны системам суеверия и эксплуатации. Вполне возможно, что (в определенных границах, обозначающих то, что организм способен интегрировать, а эго — синтезировать) элементы воспитания становятся решающими только там и тогда, где и когда суеверные взрослые приписывают им свои предубеждения и опасения. В таком случае существенно, живут ли эти взрослые и дети в обществе, уравновешивающем их суеверия, или их предрассудки являются фрагментарными и индивидуализированными задержками и регрессиями, резко контрастирующими с известными фактами, сознательными методами и сформулированными стремлениями.
Поэтому наши согласованные усилия, вероятно, следует сосредоточить на ослаблении бессознательных предрассудков в уходе за младенцами и на уменьшении политических и экономических предубеждений, отказывающих молодежи в чувстве идентичности. Однако для достижения этой цели необходимо понять, что человеческое детство предоставляет наиболее существенное основание для эксплуатации человека человеком. Полярность «большой-маленький» — первая в инвентаре таких экзистенциальных противоположностей, как «мужской — женский» [189], «управляющий — управляемый», «имеющий — имеемый», «светлокожий — темнокожий», — и по поводу каждой из них сейчас бушуют освободительные войны как в политическом, так и в психологическом смысле. Цель этих сражений — признание разделенной функции партнеров, которые равны не потому, что похожи по существу, а потому, что в силу самой своей уникальности они оба совершенно необходимы для выполнения общей функции.
Здесь мы должны смягчить, по крайней мере в его упрощенном толковании, то утверждение, в котором резюмирован первый удар психоаналитического просвещения по Америке, а именно, что фрустрация ведет к агрессии. Человек, если он во что-то верит, способен вынести значительную фрустрацию. Скорее, нам следовало бы сказать, что эксплуатация ведет к бесплодной ярости. Именно эксплуатация образует социальный контекст, наделяющий ограниченную фрустрацию ее разрушительной силой. Эксплуатация существует там, где один из партнеров злоупотребляет разделенной функцией таким образом, что ради своего псевдовозвеличивания лишает другого партнера какого бы то ни было чувства идентичности и целостности, которых тот на данный момент достиг. Утрата взаимности, характеризующая такую эксплуатацию, приводит со временем к разрушению общей функции и самого эксплуататора.
В Америке, пожалуй больше, чем в любой другой крупной стране, ребенок выступает партнером взрослого. Мы бережно относимся к тому обнадеживающему факту — доступному простому повседневному наблюдению, — что всюду, где дух партнерства пропитывает атмосферу семьи и где детство получает свой собственный статус, результатом является чувство идентичности, братская совесть и терпимость. Нам также известно, что бесчеловечность колоссальной машинной организации угрожает этим специфическим американским приобретениям. Ответственным американцам знакома опасность, исходящая от машины «тотальной войны» и от ее точной копии в мирное время. Но не одна эта сверхорганизация делает сегодня культурные ценности относительными. Быстрое расширение коммуникации и всевозрастающее знание культурной относительности подвергают опасности тех, кто находится в маргинальном положении, кто остается никак не защищенным перед численным приростом, приближением или большей властью «не-таких-как-они-сами». У подобных людей стремление к терпимости отличается снижением их способности к восстановлению: оно вызывает тревогу. Аналогично этому, стремление к здравомыслию отнюдь не столь прямо ведет к гражданскому миру или, в контексте нашего обсуждения, к психическому здоровью, как новое американское мирное движение «Психическая гигиена» хотело бы нас убедить: терпимая оценка других идентичностей подвергает опасности собственную идентичность. Супер-эго, так долго служившее главным оплотом морали, будет делать реальную терпимость опасной, пока идентичность здравомыслия не станет релевантной и неизбежной. Такое здравомыслие является, по существу, делом личной и гражданской морали; все чем психология способна помочь — это обучить переносить тревогу и, попутно, распознавать скрытую принудительность и эксплуатируемость.
Здесь психология останавливается перед своим гуманистическим кризисом, поскольку она, во многих отношениях, играет роль манипулятора человеческой воли. Ранее мы цитировали Уильяма Блейка, называвшего забавы ребенка и заботы старика «плодами двух времен года». Тогда мы предположили, что Блейк таким образом намеревался подтвердить высокое звание детской игры, но, возможно, он также намекал и на скрытую инфантильность зрелого рассудка. Ибо в использовании рассудка кроется вечное искушение поступить с получаемыми от человека в эксперименте или дискуссии сведениями так, как ребенок поступает с ними в игре, а именно, свести их по размеру и рангу к тому, что кажется поддающимся управлению. Поэтому с информацией о человеке обращаются так, как если бы он был животным, машиной или статистической единицей. Весьма наивное чувство власти можно получить от того, что при соответствующем к нему подходе человек, в известной степени, являет собой все это вместе взятое, а при определенных условиях его можно довести до их точной копии. Но попытка сделать человека более эксплуатируемым существом, посредством редукции к его упрощенной модели, не может привести к подлинно человеческой психологии.
Альтернативой эксплуатации наименьшего общего знаменателя рода человеческого выступает взвешенное обращение к латентной разумности людей и систематическое культивирование новых форм групповой дискуссии. Однако по этим вопросам психоаналитик может лишь консультировать в той мере, насколько ему удалось понять, в добавление к инфантильным источникам взрослых тревог, социальные и политические гарантии силы и свободы индивидуума.
Я предположил, что читающий это заключение, думает о сфере собственной компетенции. Поэтому я завершу его двумя примерами из профессиональной сферы.
Одним из самых обнадеживающих событий моей жизни стало получение мною несколько лет назад от небольшой группы врачей-новаторов сообщения о разработке техники «естественных» родов (заново введенных в нашу механизированную западную культуру доктором Грэнтли Д. Ридом). Их фактическая сторона к этому времени хорошо известна. На языке обсуждаемой здесь проблемы можно было бы сформулировать цель этой разработки как роды без тревоги. Готовящаяся стать матерью женщина испытывает некоторый страх, поскольку знает, что боли не избежать. Но положение в корне меняется, когда будущая мать выучивается, благодаря упражнениям и инструктажу, сознавать локализацию и функцию схваток, причиняющих боль; и когда она знает, что при приближении к пределу терпения имеет право сознательно решать, захочет ли она воспользоваться лекарственными средствами для облегчения боли или нет. Эта полностью контролируемая рассудком ситуация удерживает ее от развития состояния тревоги, которое в недавнем прошлом вызывалось незнанием и предрассудками и нередко оказывалось настоящей причиной чрезмерной боли. Таким образом, роженица имеет возможность, если она пожелает, следить с помощью укрепленного над ней зеркала за появлением своего ребенка на свет: никто не видит его раньше матери и никому не приходится брать на себя обязанность сообщать ей, какого он пола. С акушеркой мать знакома уже несколько месяцев: они партнеры по работе. Всякая снисходительная и унижающая болтовня акушерок и сестер исключена полностью. Отсутствие искусственной амнезии во время этого самого естественного процесса создает целый ряд удивительных психологических преимуществ для матери и ребенка. И еще: эмоциональный импульс, создаваемый уникальным личным опытом таких родов и полномерной реактивностью матери на призывный звук первого крика малыша, вызывает у них, по признанию самих матерей, пронзительное чувство взаимности. При дополнительном новшестве — размещении матери и новорожденного в одной палате — малыш находится достаточно близко от нее, чтобы его можно было слышать, прикасаться к нему, следить за ним, брать на руки и кормить; таким образом, мать имеет возможность наблюдать и узнавать своего ребенка.