Эрик Эриксон - Детство и общество
В последней части этой книги я проиллюстрировал ряд проблем, с которыми сталкивается молодежь сегодняшнего мира. Промышленная революция, глобальная коммуникация, стандартизация, централизация и механизация угрожают идентичностям, унаследованным человеком от примитивных, аграрных, феодальных и аристократических культур. То, что внутреннее равновесие этих культур позволяло предложить, сейчас подвергается опасности в огромных масштабах. Поскольку страх утратить идентичность доминирует в большей части нашей иррациональной мотивации, он призывает весь арсенал тревоги, оставленный в каждом человеке простым фактом его детства. В этом критическом состоянии массы людей склонны искать спасения в псевдоидентичностях.
Опираясь на несколько соображений, я дал понять, что обрисованные в общих чертах тревоги сохраняются и во взрослой жизни, причем не только в форме невротической тревоги, которую, в конце концов, можно распознать как таковую, удержать в разумных границах у большинства людей, а у некоторых — излечить полностью. Более ужасно, что эти детские тревоги снова появляются в форме коллективных страхов и болезней коллективного разума. Перечисленные на предыдущих страницах тревоги можно было бы извлечь из контекста детства и использовать в качестве рубрик для трактата по групповым страхам и их использованию в целях пропаганды.
В таком случае, одна из наших задач — совершенствовать методы, облегчающие в подобных ситуациях разъяснение предрассудков, опасений и ошибочных мнений, вызываемых инфантильным гневом и действием защитных механизмов взрослого против его инфантильной тревоги.
Допуская, что наш клинический опыт привел нас к обнаружению значимых связей в отношениях между тревогами младенчества и общественными переворотами, инсайтом какого рода является такое открытие и какого рода возможности оно нам сулит? Поможет ли нам использование этого знания создать синтетические системы детского воспитания, формирующие у наших детей желаемый тип личности? Может ли оно помочь нам видеть насквозь инфантильные слабости наших врагов, с тем чтобы мы могли перехитрить их? И следует ли нам питать надежду, что применяемый таким образом инсайт останется понимающим?
Наше знание этих вопросов основано на изучении тревоги и поэтому акцентирует, главным образом, те способы, какими тревога производится и эксплуатируется. Мы в состоянии (как я отметил в первой главе) посредством анализа сделать источник индивидуальной тревоги ретроактивно правдоподобным; но мы только начали изучать такое сочетание элементов, которое, в данном случае, имело бы результатом интересную вариацию, а не невротическую девиацию человеческого функционирования. Мы изучили вариации хуже, чем девиации — по той причине, что вариации достаточно хорошо обходятся без нашей помощи.
В психоаналитических кругах мы были свидетелями короткой частной истории экспериментальных систем детского воспитания, увлеченных потаканием инстинктуальным желаниям и избежанием тревоги у наших детей. И нам хорошо известно, что в результате нередко получалась лишь новая система «научных» предрассудков. Навязчиво уподобляя вариации детства девиациям, встречавшимся в воспоминаниях детства взрослых пациентов, некоторые из нас ненамеренно загоняли наших детей в идентификацию с нашими пациентами. По крайней мере один мальчик, сын психиатра, выразил это предельно ясно; когда этого заботливо и деликатно воспитываемого ребенка спросили, кем он хочет быть, он ответил: «Пациентом». Разумеется, мальчик имел ввиду, что хотел бы быть такого рода существом, которое так сильно интересовало его родителей. Поскольку он это сказал, ему, вероятно, нет нужды становиться больным, а родители могут вовремя получить от него обратную связь. Но такие случаи должны бы убеждать нас, что посредством одного только научного синтеза отнюдь не легко построить понятную всем и каждому систему, ведущую наших детей в желаемом направлении и избегающую нежелательного. Очевидно, хорошая система может появиться только из непрерывного взаимодействия между тем, что мы постепенно узнаем как ученые, и тем, во что мы верим как люди.
Это нелегко. Когда люди сосредотачиваются на не отмеченных на карте областях человеческого существования, они расширяют каждую такую область до размеров универсума и превращают ее центр в первореальность. Как я показал при обсуждении теории инфантильной сексуальности, именно так было возвеличено в психоанализе «оно» («id»), а инстинкты стали универсумом несмотря на то, что Фрейд полновластно говорил о них как о своей «мифологии». Он знал, что человек, создавая теории, подправляет свой образ мира, чтобы интегрировать уже известное с тем, в чем он нуждается, и делает все это целью своей жизни (ибо должен жить с тем, что он изучает). Сможем ли мы избежать того же в отношении эго? Эго есть центральный принцип организации [187] опыта и поведения человека, причем оно и понимается таковым, без какого-либо возвеличивания. Поскольку понимание человека должно всегда идти на шаг позади того, что ему удалось разглядеть. Наряду со здоровым и чувственным телом, проницательным и пытливым умом, прочная идентичность образует то, благодаря чему человек выживает, но он не мог понять создаваемых ими возможностей или иллюзий до тех пор, пока не позволял любому из этих образований занять господствующее положение в его жизни или мышлении.
Что касается социальных процессов, то и здесь мы начинаем кое-что узнавать о месте тревоги, предрассудков и неразборчивой в средствах пропаганды в коллективном недовольстве, общественных сдвигах и преобразованиях. Однако мы не знаем и малой доли того, каким образом новая идея внезапно становится неприемлемой и создает или поддерживает вариацию цивилизации среди кажущегося хаоса девиантных расхождений.
Ситуация здесь напоминает положение в области ядерных исследований. Физики, под давлением угрозы для всей нашей цивилизации, старались в спешном порядке выполнить работу высочайшего теоретического значения и широчайшей практической важности. Общественность же, в целом, склонна принимать как данное это невероятное оружие, предоставляя ученым разрабатывать защитные средства, равные по опасности оружию нападения, и полагаясь в том, что касается остального, на добрые старые способы профессиональной дипломатии. Ученые организовались, чтобы иметь возможность просвещать общественность, но сами они неспособны создать и возглавить новую международную организацию, полностью соответствующую той опасности, которую они хорошо себе представляют. Построить сверхмощный циклотрон — это одно; создать наднациональную организацию — это другое. Ученые имеют в своем распоряжении только голос просвещения, веру в человечество и собственную научную этику. И они переживают нелегкие времена, потому что (независимо от их провозглашенной лояльности и твердых обязательств) существует предел, за которым научный этос и гонка вооружений не могут ужиться вместе в рамках одной идентичности и, понуждаемые к слиянию, угрожают самому духу исследования.
И в нашей области тоже, нам знакомо отчасти (но не полностью) похожее положение. Мы получили эффектные доказательства того, что психоаналитические конструкты помогают прояснить бессознательную динамику. Нами изучены убедительные исцеления и шокирующие ухудшения. Мы внесли поразительные прояснения в сферу мотивации и уверенно приближаемся к изучению общества. Однако чрезвычайные ситуации подстрекают нас предлагать свои решения, касающиеся общественных и международных событий. Одни из нас отвечают тем, что анализируют проблемы социальной организации как клинические ситуации. Другие слепо верят в междисциплинарную командную работу — что-то вроде сотрудничества хромого со слепым, при котором обществовед со слабым психологическим зрением несет на закорках психолога, не научившегося легко передвигаться в общественных событиях, так что вместе они могут на ощупь прокладывать свой путь через современную историю. Но я считаю, что наша работа должна вносить более существенный вклад в нового человека, чье зрение не отстает от способности к перемещению, а действие держится наравне с беспредельным мышлением. Лишь когда наш клинический способ работы становится частью здравого образа жизни, мы способны помочь нейтрализовать и реинтегрировать деструктивные силы, высвобождаемые расщеплением архаического пласта совести современного человека.
Здравомыслие, в самом широком смысле, есть умонастроение, которое терпимо к различиям, осторожно и последовательно в оценках и суждениях, осмотрительно в действиях и — несмотря на весь этот кажущийся релятивизм — способно к вере и возмущению. Его противоположностью служит предвзятость — позиция, характеризуемая предопределенными ценностями и категорическими расхождениями во взглядах; здесь все кажется ясно очерченным и разнесенным в изолированные друг от друга клетки, и это «по природе» — причина, по которой все должно оставаться таким, каким оно было всегда. Опираясь таким образом на предвзятые мнения, подобное умонастроение создает ригидность, которая может стеснять; но при этом оно обладает существенным преимуществом: позволяет проецировать все, что кажется чужим в собственной душе, на какого-либо неопределенного врага вовне. Такой механизм способствует ограниченной стабильности и стандартизации до тех пор, пока некая катастрофа не подвергает опасности все хрупкое здание предубеждений. [188] Здравомыслие, в свою очередь, допускает больше гибкости и изменчивости, но, предположительно, подвергает опасности неуравновешенного и невротичного индивидуума, решившего следовать этому умонастроению. Отказываясь от всех предубеждений, он теряет право на механизм проекции и оказывается перед опасностью интроспекции и «интроекции», сверхозабоченности своими собственными дурными качествами. Можно сказать, что он становится настроенным против самого себя. Какая-то доля этого должна допускаться людьми доброй воли. Такие люди должны учиться точно оценивать степень страха и рассудительно справляться с тревогой, вызываемой отказом от того или иного предубеждения. Просвещение заложило здесь фундамент; новые формы коммуникации должны его укрепить; общество же должно поставить здание для здравомыслящих людей.