KnigaRead.com/

Константин Крылов - Нет времени

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Константин Крылов, "Нет времени" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Да, мы ведь говорим об истории. Для Фрейда и иже с ним история — это всегда история болезни (человека, культуры, или человечества в целом). Болезнь понимается классически — то, что болит, что «беспокоит», как выражаются доктора в районных поликлиниках. Когда «беспокоить» перестаёт, мы говорим, что оно прошло. «Прошлое», таким образом — это то, что вроде должно уже пройти, но вот никак не проходит, мучает, воспроизводит себя как невроз. Лечение: перестать беспокоиться и начать жить[36] — и «времени больше не будет».

Аналитическая философия аккуратно воспроизводит тот же самый диагноз, указывая на непростительный промах языка, допускающего формы времени глагола «быть». Любое высказывание должно иметь значение истинности, то есть быть либо истинным, либо ложным. Но истина (и по Аристотелю, и по Тарскому, и по кому угодно ещё, если слушать людей серьёзных и не склонных к поэзии) — это когда говорят «есть» о том, что есть, и «не есть» о том, чего нет. Но что делать с сомнительным «было»? Во всяком случае, оно не «есть» — ибо оно «прошло». Тогда высказывания о нём не могут быть ни истинными, ни ложными. Что absurdum est, и сие вполне очевидно.

На это аналитические философы (например, Льюис) отвечали так. Сами по себе высказывания о прошлом бессмысленны. Зато вполне осмысленны высказывания о том, что осталось от прошлого в настоящем. Осталось довольно много: следы, черепки, летописи, воспоминания. О них-то мы и говорим, когда рассуждаем о прошедшем.

Данто, однако, задаётся вопросом: а откуда мы, собственно, знаем, что данные «факты настоящего» на самом деле являются «следами» каких-то других фактов? Почему, собственно, черепок для нас — это именно черепок (некогда разбитого горшка), а не просто «кусочек глины неправильной формы»? Почему мы признаём некоторые предметы «следами», «обломками», «обозначениями» чего-то, чем они не являются?

Собственно, к этому же сводится вся проблематика знака. «Символ», по изначальному греческому значению этого слова — это именно что обломок, черепок, который можно приложить к другому черепку, — например, для того, чтобы убедиться в том, что это «тот самый», дополняющий его черепок. Но даже если этого второго черепка нет, по виду первого мы можем догадаться, что чего-то недостаёт.[37] А догадаться мы можем, если имеем в уме идею того целого, частью которого является предъявленный нами обломок… хоп, мы уже прочно завязли в платонизме, конкретно — в «Пармениде» (131 a-e, где обсуждается делимость идей).

Но платонизм для аналитической философии неприемлем. Поэтому Данто в поисках критерия различия «настоящих вещей, которые просто есть», и «следов и отпечатков прошлого», которого в полноценном виде уже не существует, обращается к ехидному эмпирику Юму, разбудившего, как мы помним, Канта от догматического сна. Тема сна для Юма, кстати, очень важна, потому что юмовский критерий отличия настоящего от следов прошлого (то есть «ощущений» от «воспоминаний» и «фантазий») состоит в том, что «настоящие ощущения» ярче и отчётливее и того, и другого.

Казалось бы, ничего нового и удивительного. Тем не менее именно в этой точке происходит важнейший поворот мысли (в который изложение Данто аккуратно вписывается, не замечая этого). Главный признак «настоящего времени» — яркость. Мы судим о нашем настоящем, потому что у нас есть идеальное представление о настоящем: настоящее — блестящее, самозабвенно захватывающее нас. Настоящее — это то, что переживается сильнейшим образом, это ярчайшее впечатление.

В таком случае мы воспринимаем прошлое как причину отклонения настоящего от своего идеального образа. Мир должен выглядеть так, как будто он создан минуту назад (Данто уделяет этой возможности немало места в своих рассуждениях). «Знаки прошлого» на фоне этой яркости и света выглядят как потёртости, выщерблины, царапины — то есть всё то, что портит и умаляет этот свет настоящего. Настоящее же — именно что настоящее, то есть неподдельное, полновесное, не потёртое.

В таком случае критерий различения «есть» от «было» — эстетический. Прошлое определяется как серость и скука. Таким образом, учение о времени сводится к эстетике восприятия: прошлое — тускло, серо, настоящее — ярко и увлекательно. Нет, даже не так, всё наоборот: скучное и серое и есть прошлое.

Что из этого следует? Очень многое. Например то, что номинально пребывая в настоящем времени, можно при этом находиться в прошлом. Например, «тоталитарный строй» (какой-нибудь «унылый совок») — это попросту говоря, вчерашний день, к которому прикованы несчастные жертвы какого-то недопрошедшего события, невротически повторяющегося (в случае с «совком» это «великий Октябрь», отмечаемый в ноябре).[38] В «символическом прошлом» находятся, к примеру, «отстающие общества», а также и «низшие классы» обществ прогрессивных. В точке абсолютного настоящего (где всё ярко, празднично и настоященски клёво) места очень мало, а людишек на свете много,[39] так что «массу» приходится сбрасывать во «вчера», где ей и место. Единственный шанс для масс выбраться на сцену, к месту действия — это какая-нибудь катастрофа, война или революция, когда время вывихивает сустав.

В таком случае что есть история? Некое целое, объемлющее прошлое и настоящее, несмотря на их антагонизм. Данто замечает: если прошлое недоступно, у нас нет никаких свидетельств об истории, кроме самой истории. История как целое нам доступна, ибо она продолжается и сейчас. Кстати: если она вдруг и в самом деле кончится, она станет для нас недоступной, точнее — неинтересной. Прошлое окончательно перейдёт в разряд дефектов и изъянов (или, как говорили в советское время, родимых пятен), которые уже ни о чём нам не говорят, а только мешают жить (Ницше здесь неожиданно смыкается с Фукуямой: история кончена, пора её забыть).

Но в 1965 году история ещё была, и связывала прошлое (представленное в виде царапин на свежевымытом «сейчас») и это самое «сейчас» — через «исторически значимые» события. Некоторые царапины болят и ноют «по погоде»: меняется давление, и старые раны начинают саднить. Историк обращает внимание не на все события прошлого, а только на те, которые имеют значение здесь и сейчас. Точнее, приобрели значение — сейчас. Повитуха, принимавшая роды у мадам Дидро, не могла знать, что родился автор «Племянника Рамо». Более того, когда Дидро писал первые строчки «Племянника», никто не знал (в том числе и автор), что его книга переживёт своё время и войдёт в корпус французской классики. Мы интересуемся в прошлом лишь тем, что не померкло, — точнее, вспыхнуло здесь и сейчас с небывалой яркостью. То есть интересуемся тем, что для нашего настоящего стало существенным, стало «значить».

Именно поэтому история предстаёт перед нами как собрание «отклонений» и «уникальностей», паноптикум, кунсткамера. Обычное — это неяркое, стёртое, то есть «прошедшее», заведомо прошедшее, даже если оно длится и посейчас. Отрицается как раз неправдоподобное, удивительное. Настоящее же и должно быть удивительным, ярчайшим.[40] История дополняет наше тусклое настоящее до полноты той яркости, которую оно должно было бы иметь, если было бы вполне настоящим.

Усилие, придающее знаку смысл, — это использование знака для воскрешения галлюцинаторного чувства реальности прошлого, его «яркости». Марсель Пруст ощущает размоченный в чае вкус пирожного, и вспоминает «с навязчивой яркостью» своё детство — причём вспоминает именно потому, что пытается понять, что означает этот вкус.[41] «Означать» — это, собственно, «помочь пережить заново», с полнотой ощущений.

Напоследок — риторический, казалось бы, вопрос. Что нас возбуждает в прошлом, что нас касается в нём? Данто не говорит, но не может забыть о любимом им (хотя и странною любовью) Ницше. Которой недвусмысленно утверждал, что чувство причинности порождается в нас желанием мести. Простейшая история, в которую мы можем попасть (учитывая бытовое значение выражения «попасть в историю»), — это месть. Начиная от мелкой пакости («соседи достали, надо что-то делать»), и кончая классической вендеттой.

Историю делают люди, одержимые идеей причинности. История — это то, ради чего мы готовы убивать друг друга сейчас.

Наше всё

Ещё раз о «Евгении Онегине»

Пушкин, как известно, наше сами знаете что. Во всяком случае, его центральное положение в русской литературе никем реально не оспаривалось, в том числе и теми, кто собирался сбросить его с корабля современности: это была война против Центра как такового, а не попытка встать самим на его место. Не посягают на место Пушкина и те, кого вовсе не интересует «проблема Центра», — просто потому, что они вообще ничего не оспаривают, а просто занимаются себе всякими разными занятиями с податливым русским словом. Но, по крайней мере, разговоров о том, что Солнце русской поэзии — это не Пушкин, а… ну я даже не знаю, кто-нибудь ещё (вот ведь вбилось — даже никакого подходящего имени не приходит на ум!), никогда и не пытались заводить: место было определено «сразу и навсегда» (кстати, не сразу), а со временем оно только укреплялось, да так, что перешло в разряд обстоятельств само собой разумеющихся — как Мавзолей на Красной Площади: кажется, что он всегда тут стоял.

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*