Марк Твен - Из Автобиографии
Помню ничем не застланную деревянную лестницу в дядином доме, влево от площадки, стропила и покатую крышу над моей кроватью, квадраты лунного света на полу, белый и холодный снеговой простор, видневшийся в незанавешенное окно. Помню, как завывал ветер, как дрожал дом в бурные ночи и как тепло и уютно было лежать под одеялом и прислушиваться; как снежная пыль просеивалась в щели оконных рам и ложилась холмиками на полу, отчего комната по утрам казалась холодной, и это убивало всякое желание вставать, если оно имелось. Я помню, какой темной была эта комната в новолуние и какая в ней стояла гробовая тишина, если случалось проснуться среди ночи, тогда забытые грехи толпою выплывали из тайников памяти и назойливо осаждали меня, а время для этого было совсем неподходящее, - и как зловеще и заунывно звучало уханье совы и вой волка, доносившиеся вместе с ночным ветром.
Помню, как в летние ночи бесновался дождь на этой крыше и как приятно было лежать и прислушиваться к нему, наслаждаясь белыми вспышками молнии и величественными ударами и раскатами грома. Комната была расположена очень удобно; до громоотвода можно было достать из окна рукой, и было очень ловко слезать и снова взбираться по нему в летние ночи, когда предстояли дела, которые желательно было сохранить в тайне.
Помню ночную охоту на енота и на опоссума в обществе негров - долгий путь сквозь непроглядный мрак лесов и волнение, которым загорались все, когда далекий лай опытной собаки доносил о том, что дичь загнана на дерево; и как мы продирались сквозь кусты и колючки и спотыкались о корневища, добираясь до места; как разводили костер и валили дерево, как неистовствовали собаки и охотники; и какое это было необыкновенное зрелище в багровом блеске огня, - все это я помню хорошо, помню и удовольствие, которое при этом испытывали все участники, кроме енота.
Помню сезон голубиной охоты, когда птицы слетались миллионами и сплошь покрывали деревья, так что ветви ломились под их тяжестью. Голубей били палками; ружья были не нужны, их не пускали в ход. Помню охоту на белок, на луговых тетеревов, на диких индеек и другую дичь; помню, как мы собирались в эти экспедиции по утрам, еще в темноте; как бывало холодно и неприютно и как я жалел о том, что не болен и надо идти. Жестяной рожок сзывал вдвое больше собак, чем требовалось; от радости они скакали и носились вокруг, сшибая детвору с ног, и без всякой надобности поднимали невозможный шум. По данному сигналу они исчезали в лесу, и мы молча пробирались за ними в неприветливой тьме. Но скоро в мир прокрадывался серый рассвет, птицы начинали чирикать, потом всходило солнце и заливало все вокруг светом и радостью; все было свежо, душисто, покрыто росою, и жизнь снова казалась благом. Пробродив часа три, мы возвращались домой здоровые и усталые, нагруженные дичью, очень голодные - и как раз вовремя, к завтраку.
1898
[В РОЛИ МЕДВЕДЯ. - СЕЛЕДКА]
Это было в 1849 году. Мне тогда исполнилось четырнадцать лет. Мы все еще жили в Ганнибале, штат Миссури, на берегах Миссисипи, в новом деревянном доме, построенном отцом лет пять назад. То есть одни из нас жили в новой половине дома, а остальные - в старой, которая выходила во двор и примыкала к новой вплотную. Осенью моя сестра устроила вечеринку и пригласила всю городскую молодежь на возрасте. Я был слишком молод для этого общества и слишком застенчив - во всяком случае для того, чтобы якшаться с барышнями, - и меня не пригласили; то есть пригласили, но не на весь вечер. Десять минут - вот все, что приходилось на мою долю. Мне предстояло сыграть роль медведя в маленькой пьесе-сказке. Я должен был одеться в костюм, облегавший все тело, из чего-то бурого и лохматого, подходящего для медведя. Около половины одиннадцатого мне велели идти в мою комнату, переодеться в эту личину и быть готовым через полчаса. Я приступил было к делу, но передумал, потому что мне хотелось поупражняться немножко, а в комнате было очень тесно. Я пробрался в большой пустой дом на углу Главной улицы, не подозревая того, что человек десять молодежи тоже пошли туда переодеваться в свои костюмы. Я взял с собой маленького негритенка Сэнди, и мы с ним выбрали просторную и совсем пустую комнату на втором этаже. Мы вошли в нее разговаривая, и это дало возможность двум полуодетым девицам незаметно для нас укрыться за ширмой. Их платья и прочая одежда висели на крючках за дверью, но я этого не заметил; дверь закрывал Сэнди, но все его мысли были поглощены спектаклем, и он был так же мало способен заметить их, как и я сам.
Ширма была ветхая, со множеством дыр, но так как я не знал, что за ней прячутся девушки, то меня эта подробность не тревожила. Если б я знал, то не стал бы раздеваться в потоке безжалостного лунного света, который лился в незанавешенное окно: я бы умер от стыда. Не смущаемый никакими предчувствиями, я разделся догола и начал репетировать. Преисполненный честолюбия, я решил добиться успеха, горел желанием прославиться в роли медведя, чтоб меня и в дальнейшем приглашали на эту роль, и потому принялся за работу с увлечением, которое обещало очень многое. Я скакал на четвереньках с одного конца комнаты на другой, а Сэнди восторженно аплодировал мне; я становился на задние лапы, рычал, ворчал и огрызался, становился на голову, кувыркался, неуклюже плясал, согнув лапы и поводя воображаемым рылом из стороны в сторону, - словом, проделывал все, что только может проделывать медведь, и многое такое, чего никакому медведю не сделать и чего, во всяком случае, ни один уважающий себя медведь делать не станет; и, разумеется, я не подозревал, что у меня есть еще зрители, кроме Сэнди. Под конец, став на голову, я замер в этой позе, чтобы передохнуть минутку. Наступило короткое молчание, потом Сэнди спросил оживленно и с интересом:
- Мистер Сэм, вы видели когда-нибудь сушеную селедку?
- Нет. А что это такое?
- Это такая рыба.
- Ну и что же? Разве в ней есть что-нибудь особенное?
- Еще бы, сэр! Конечно, есть. Ее едят со всеми потрохами!
Из-за ширмы раздалось подавленное женское хихиканье! Разом лишившись всех сил, я рухнул, словно подорванная башня, и опрокинул своей тяжестью ширму, похоронив под ней обеих девушек. В испуге они пронзительно взвизгнули раза два, может быть, визжали и еще, но я не стал дожидаться и считать. Я схватил свою одежду и скатился вниз, в темную переднюю, а за мной и Сэнди. Я оделся в полминуты и убежал с черного хода. Я заставил Сэнди поклясться в вечном молчании, потом мы ушли и спрятались, пока не кончилась вечеринка. Честолюбие мое выдохлось. После такого приключения мне стыдно было глядеть в глаза этой веселой компании, потому что в ней были две актрисы, которые знали мою тайну и, верно, стали бы смеяться надо мной исподтишка. Меня искали, но не нашли, и медведя пришлось играть одному молодому джентльмену в обычном цивилизованном платье. В доме было тихо, и все уже уснули, когда я наконец отважился вернуться. На сердце у меня скребли кошки, я горько переживал свой позор. К моей подушке был приколот клочок бумажки с написанной на нем строкой, которая отнюдь не повысила моего настроения, а только заставила меня сгореть со стыда. Она была написана старательно измененным почерком, и вот какие там были насмешки:
"Не знаю, как ты плясал в медвежьей шкуре, зато голышом ты плясал отлично - очень, очень хорошо!"
Мы считаем мальчишек грубыми, бесчувственными животными, однако не во всех случаях так бывает. У каждого мальчишки найдется одно-два чувствительных места, и если знать, где они, то стоит только дотронуться, и его обожжет, как огнем. Я страдал невыносимо. Я так и ждал, что наутро о происшествии будет знать весь городок; но вышло иначе: тайна осталась известна только двум девушкам, Сэнди и мне. Это несколько утишило мои муки, но далеко недостаточно - главная беда оставалась: на меня смотрели четыре насмешливых глаза, и это было все равно что тысяча, - все девичьи глаза казались мне именно теми, которых я так боялся. Целый месяц я не мог взглянуть ни на одну молодую девушку и в смущении опускал глаза, когда какая-нибудь из них улыбалась мне, здороваясь при встрече. Я говорил себе: "Это она и есть", - и поскорее уходил от нее. Конечно, я повсюду встречал тех двух девушек, но или они ничем себя не выдавали, или я был недостаточно сообразителен, чтобы это подметить. Когда я уезжал из Ганнибала, четырьмя годами позже, тайна все еще оставалась тайной, я так и не разоблачил моих девушек и больше не надеялся на это и не ждал.
Одной из самых милых и хорошеньких девушек в городке во времена моего несчастья была та, которую я назову Мэри Уилсон, потому что ее звали иначе. Ей было двадцать лет; она была изящная и прелестная, цветущая и очаровательная, грациозная и привлекательная по характеру. Я перед ней благоговел, потому что она казалась мне ангелом, созданным из той глины, из которой делаются ангелы, и, по справедливости, недостижимой для такого скверного, заурядного мальчишки, как я. Ее я даже не подозревал никогда. Однако же...