Александр Эткинд - Внутренняя колонизация. Имперский опыт России
Современные авторы скорректировали многие аргументы Саида. На примере Британии Дэвид Кэннедайн (Cannadine 2001) продемонстрировал, что культурный обмен между метрополией и колониями на самом деле был двусторонним. Британский «орнаментализм», который подражал индийцам на кухне, в моде или в духовных исканиях, был скорее правилом, нежели исключением. Еще важнее было то, что в своих колониях британцы предпочитали замечать скорее подобное, чем отличное, чтобы иметь дело со знакомыми иерархиями, а не с экзотическим и опасным беспорядком. Исследуя германский колониализм, Рассел Берман (Berman 1998) показал, что в других западных империях, за пределами Британской и Французской, культурная логика ориентализма была иной. Согласно Берману, немецкие ученые и миссионеры более внимательно относились к коренному населению и не отказывали ему в человеческом достоинстве в такой степени, в какой это делали их французские и британские коллеги. Ориентализм, таким образом, не был единообразной культурной моделью, но менялся в зависимости от обстоятельств места, времени и происхождения. Хоми Баба (Bhabha 1994) расшатал саидовское противопоставление имперских господ и колониальных подданных, обратив внимание на парадоксально творческие аспекты колониализма. Благодаря его трудам культурная гибридизация стала популярной темой в постколониальных исследованиях. Если Франц Фанон и Эдвард Саид описывали «манихейское противопоставление» колонизаторов и колонизуемых, предметом внимания новой волны постколониальных исследований стали огромные «серые зоны» и «срединные образования» (Cooper, Stoler 1997). Наконец, Гаян Пракаш отметил связь между логикой Саида и трехчастной картой мира, унаследованной от эпохи холодной войны. «Даже если мы признаем, что три мира соединились в единую дифференцированную структуру, запрос на ее критику остается актуальным», — писал Пракаш (Prakash 1996: 199).
На фоне других европейских держав Российскую империю выделяло пограничное положение между Западом и Востоком; сложная составная структура, включавшая и западные, и восточные элементы; и культура саморефлексии, позволявшая творчески соединять ориентализм с оксидентализмом и другими течениями. Этот исторический феномен сложно помыслить как воплощение платоновских идей Запада и Востока. Платоновские сущности неуклюжи и трудны в обращении. Гораздо удобнее представлять себе Восток и Запад как гераклитовские стихии, которые могут свободно смешиваться, пусть и не в любых сочетаниях. Стихии Запада и Востока иногда нуждались друг в друге, подобно огню и воздуху; иногда вытесняли друг друга, как огонь и вода; а чаще всего сосуществовали в сложных, многослойных смесях, складках и карманах, как вода и земля.
Двигаясь по следам Саида, я собираюсь показать, как его герои, английские авторы, строили свои российские фантазии так, чтобы их рассказ был одновременно ориенталистским и «нетрадиционным», отличаясь от того, что Саид считал нормативным западным письмом о «традиционном Востоке». Я обращусь к Дефо, Киплингу и Бальфуру; далее последует отдельная глава, посвященная Конраду. Я не утверждаю, что подобное чтение приложимо ко всем или хотя бы к большинству героев «Ориентализма». Однако нет сомнения в том, что эти четыре автора важны и для Саида, и для его читателей. В заключительной части данной главы я обращусь к одному из источников пренебрежения Саида в отношении России, которая выпала из аналитической схемы ориентализма.
Соболя Робинзона
Некоторые принципиальные положения Саида вдохновлены «Робинзоном Крузо». Перечитывая это новаторское описание того, что происходит с человеком Запада на земле Востока, Саид особенно интересовался отношением Робинзона к деньгам, путешествиям и одиночеству. Но, подобно многим читателям Дефо, Саид читал или помнил только первый том его трилогии и игнорировал второй — «Дальнейшие приключения Робинзона Крузо» (1719). Эти новые приключения завели Робинзона гораздо дальше всем известного острова. Проделав тысячи миль почти исключительно по суше, Робинзон посетил Мадагаскар, Китай, Тартарию и Сибирь и вернулся в Англию через Архангельск. Новый географический опыт сильно отличался от полученного на необитаемом острове, а социальные приключения были совсем не те, что с Пятницей. В Евразии он имел дело с ушлыми местными торговцами, вступил в конфликт с командой собственного корабля, потерял Пятницу, уничтожил туземную деревню, основал новую колонию, потерпел неудачу как колониальный администратор и наконец, достигнув России, нашел нового друга и разбогател. Пересекая Сибирь с юга на запад, Робинзон испытывал одновременно облегчение и разочарование.
Я думал было, что, приближаясь к Европе, мы будем проезжать через более культурные и гуще населенные области, но ошибся. Нам предстояло еще проехать через Тунгусскую область… населенную такими же язычниками и варварами; правда, завоеванные московитами, они не так опасны, как племена, которые мы миновали [что же касается грубости нравов и идолопоклонства, вряд ли на земле есть народ, который их в этом превосходит][7] (Дефо 1997:499).
С учетом предыдущих приключений рассказчика это сильное заявление. Ужасные тунгусы особенно поразили Робинзона своей меховой одеждой: «Одеждой тунгусам служат звериные шкуры, и ими же они покрывают свои юрты» (Дефо 1997: 449). Как мы вскоре увидим, деловое чутье не подвело Робинзона; с его же представлениями о географии дело было сложнее. Озабоченный поиском природной границы между Европой и Азией, как и многие путешественники того времени (Вульф 2003), Робинзон вначале сообщил, что она проходит по Енисею, но несколько страниц спустя перенес ее далеко к западу, на Каму. В Сибири Робинзон также занимался сравнительными исследованиями.
…Мы чувствовали себя очень обязанными московскому царю, построившему везде, где только было возможно, города и селения и поставившему гарнизоны — вроде сол-дат-стационеров, которых римляне поселяли на окраинах империи [как я читал, и в Британии]. Впрочем, проходя через эти города и селения, мы убедились, что только эти гарнизоны и начальники их были русские, а остальное население — язычники, приносившие жертву идолам… Из всех виденных мною дикарей и язычников эти наиболее заслуживали названия варваров, с тем только исключением, что они не ели человеческого мяса, как дикари в Америке (Дефо 1997:446).
Мы не ожидаем этого от Робинзона, но он поделился своими наблюдениями с «московитскими правителями» Сибири. Те отвечали ему, что дикость царских подданных «их не касается», поскольку если бы царь захотел обратить их в христианство, то «присылал бы к ним священников, а не солдат». Эти «начальники» сказали еще, что «их монарху гораздо важнее сделать этот народ своими подданными, чем христианами». Робинзон также узнал, что Сибирь — место ссылки преступников из России, что не удивило британца. Подружившись со ссыльным русским князем, Робинзон придумал тайный план переправки его в Англию, но князь отклонил предложение Робинзона в высоком пуританском стиле:
Здесь ничто не искушает меня вернуться к моему прежнему жалкому величию; и я боюсь, что если попаду в другое место, то семена гордости, честолюбия, корыстолюбия и сластолюбия… оживут во мне, пустят корни… Дорогой друг, позвольте мне остаться в этой благословенной ссылке, ограждающей меня от соблазнов, и не побуждайте меня купить призрак свободы [freedom] ценой свободы [liberty] моего разума (Дефо 1997:456).
То же самое и примерно в том же месте Сибири могли бы сказать и персонажи Достоевского, только вряд ли они бы заботились о «свободе разума». Взаимно тронутые предложением и отказом, британский путешественник и ссыльный русский князь обменялись дарами. Князь подарил Робинзону «соболий мех — подарок слишком роскошный для человека в его положении, и я хотел было отказаться от него, но он уговорил меня принять», — скромно рассказывал Робинзон. Его ответным подарком был «небольшой ящик чаю, два куска китайского шелку, четыре слитка японского золота… что далеко не окупало его соболей». На следующий день князь попросил Робинзона взять в Англию своего единственного сына. Вместе с ново-обретенным Пятницей Робинзон получил от князя шесть или семь лошадей, «нагруженных богатыми мехами, представлявшими собой очень большую ценность» (Дефо 1997:457).
Эта часть «Дальнейших приключений» не только богата реалистическими деталями, но и несет сложный моральный смысл. Описание всеобщего сибирского идолопоклонства вполне соответствует восприятию Робинзона как путешествен-ника-пуританина, склонного к экзотизации Востока. Он порицает равнодушие царя к его христианской миссии в Сибири, что соответствует тому, как понимал Дефо имперское бремя. Привязанность Робинзона к князю мотивируется сочувствием к благородному, но оклеветанному изгнаннику. Неприглядная картина сибирской жизни оправдывает замысел Робинзона обмануть русского царя, вывезя в Англию сосланного им подданного. Но из-за щедрости князя и ценности сибирского меха сделка между ними оказалась неравноценной, что омрачило внезапную дружбу, необычную для Робинзона. В двух эпизодах подряд общение с князем принесло Робинзону финансовую выгоду. Обмен дарами, приносивший западной стороне баснословную прибыль, являлся обычной целью колониальных проектов. Но в «Дальнейших приключениях…» Робинзон остается в выигрыше не из-за интеллектуального превосходства над русским, а скорее из-за своей моральной слабости. Очевидно, вся история с обменом дарами написана Дефо так, чтобы ссыльный русский князь казался не только богаче, но и мудрее, и добрее, чем путешествующий британский торговец. Способный на своем отличном английском оперировать разницей между физической свободой (freedom) и свободой внутренней (liberty), князь предстает человеком просвещения, что выгодно отличает его от Робинзона. Заброшенный в край варваров, благородный князь кажется представителем особенного российского колониализма, в котором высокое и низкое в человеке доходят до крайности, превосходя ожидания Запада. Такой друг очень далек от Пятницы из первой книги романа. Может быть, именно поэтому в путь с Робинзоном, заняв место Пятницы, отправляется не сам князь, а его сын.