Ричард Майлз - Карфаген должен быть разрушен
Сказание о Регуле — лишь один из примеров отображения Пунических войн в сугубо моралистическом тоне, с акцентом на карфагенской угрозе традиционным римским добродетелям. Писатели, признававшие многие установки режима Августа, хотя и не считавшие себя его твердолобыми верноподданными, отвергали смутность и сомнения прошлого столетия, предпочитая определенность побед и нравственной чистоты. В сущности, они исходили из того, что нет никакой надобности в существовании Карфагена в качестве контрастного фона для подчеркивания величия и добродетельности римлян.
К разряду таких писателей следует отнести Ливия[382]. В принципе нет ничего оригинального в его главной исторической концепции — сопоставлении жизнеспособного раннего Рима с тем, каким он стал в эпоху упадка{1273}. В исследовании легко обнаруживается знакомый акцент на тлетворном влиянии роскоши на склад характера римлян{1274}. Ливия отличает от Полибия и других предшественников то, что он рассматривает упадок Рима после разрушения Карфагена как явление временное и преодолимое. Согласно Ливию, Рим уже пережил три исторических цикла с пиками и падениями. Правление Августа означает начало четвертого цикла и возможность для Рима вновь стать великим. По программе Ливия, Август посредством в том числе и непопулярных мер должен остановить процесс упадка и вознести Рим до новых высот, возродив животворные добродетели fides и pietas{1275}.[383]
В повествовании Ливия Карфаген играет более значительную роль, нежели просто главного соперника Рима в борьбе за мировое господство{1276}. Помимо воспроизведения тезиса Полибия о том, что падение Карфагена вызвано чрезмерным влиянием несведущих граждан на власть, Ливий представляет североафриканский город в качестве исключительного морального антипода Риму. Если Полибий считает, что Карфаген потерял величие, то, по мнению Ливия, нравственно неполноценный Карфаген никогда его и не имел. На протяжении всего повествования о Пунических войнах Ливий постоянно противопоставляет карфагенской порочности римскую добродетельность.
Хотя у Полибия тоже встречаются унизительные замечания о нравах карфагенян, нападки Ливия обычно более едкие и язвительные. В знаменитом описании личности великого карфагенского полководца Ганнибала историк, воздав вначале хвалу его физическим данным и военной искушенности, сводит на нет благоприятное первоначальное впечатление уничижительными оценками нравственных качеств: «Но в одинаковой мере с этими высокими достоинствами обладал он и ужасными пороками. Его жестокость доходила до бесчеловечности, его вероломство превосходило даже пресловутое пунийское коварство. Он не знал ни правды, ни добродетели, не боялся богов, не соблюдал клятвы, не уважал святынь»{1277}.{1278} Согласно Ливию, пороками Ганнибал затмевал даже соотечественников. На протяжении всего повествования Ливий заостряет внимание на вероломстве карфагенского полководца. Чего стоит лишь один эпизод о том, как Ганнибал повелевает заковать в кандалы римских воинов, которым была обещана свобода его же нумидийским начальником конницы. Этот поступок историк язвительно называет актом проявления «истинно пунийского благородства»{1279}.[384] Хотя и не он изобрел ставшее ходовым римское выражение «пунийская верность», саркастически именующее коварство и вероломство, именно благодаря Ливию этот эпитет прочно укрепился в менталитете римлян. Он даже позволил себе вложить это выражение в уста самого Ганнибала, придумав его признание, будто у римского сената нет никаких оснований для того, чтобы доверять мирным переговорам с карфагенянами{1280}.[385][386]
Нельзя забывать о том, что обвинения в непорядочности, вероломстве и алчности проистекают из общего замысла Ливия оправдать агрессию Рима и доказать римскую добродетельность. Вопреки его утверждениям римляне были не менее вероломны, чем карфагеняне во время Второй Пунической войны, и Ливий обвинениями Ганнибала просто отвлекает внимание от бесчестности римлян. Ливий упорно изображает осаду и взятие карфагенянами города Сагунта (послужило поводом для развязывания Второй Пунической войны) как пример вероломства Ганнибала и его соотечественников. В то же время он не находит ничего плохого в том, что римский сенат не помог своему закадычному союзнику{1281}.
Таким же образом можно расценить и обвинения карфагенян в нечестивости. Утверждения Ливия о святотатстве карфагенян не имеют никакого отношения к реальной практике карфагенских религиозных верований и ритуалов, а отражают скорее его желание поддержать римские притязания на божественное благоволение, осуществлению которых воспрепятствовали военные успехи Ганнибала и его пропаганда. Ливий попытался разрешить эту деликатную проблему, объяснив первоначальные победы Ганнибала его временным благочестием и неспособностью римлян адекватно почитать своих богов. Заявив в самом начале описания войны о неправедности миссии Ганнибала, Ливий дал понять, что любые успехи карфагенян будут иметь временный характер. Естественно, поражение Карфагена Ливий объяснил не чем иным, как божественной карой{1282}. Согласно догме Ливия, печальная участь Карфагена подтверждает превосходство добродетелей римлян, благоволение к ним богов и потенциал для обретения нового величия.
Новый Геракл и новый Карфаген
Хотя идеи Ливия и не были запрограммированы государством, они совпадали с установками режима Августа. Пятнадцатилетнее пребывание Ганнибала на полуострове оставило глубокий след в коллективном сознании римлян, и искоренить это наследие было нелегко. Неудобные напоминания о его победах и ассоциациях с божествами можно было найти по всей Италии, и спустя два столетия никто из римлян не отважился повторить его эпохальный переход через Альпы по стопам Геракла. Биограф I века Корнелий Непот, происходивший из Цизальпинской Галлии (север полуострова), сообщал, что великая горная цепь и тогда все еще называлась Греческими и Пунийскими Альпами, поскольку Геракл и Ганнибал прошли по их перевалам{1283}. Понимая, что неспособность покорить эти горы бросает тень на Рим, император Август решил попытаться взять под свою опеку Гераклов путь, а заодно и наследие легендарного героя.
Одержав победу в гражданской войне, в 29 году Август прибыл в Рим, чтобы отпраздновать тройной триумф с 13 по 15 августа. Эти даты избраны не случайно: 12 августа устраивалось празднество Геркулеса у алтаря Ara Maxima (Великого алтаря). Новый спаситель Рима явно хотел примазаться к славе великого предшественника{1284}.[387] Этот спектакль был первым в череде мероприятий по присвоению Геракловой традиции. В 13 году появилась новая дорога — Юлия Августа. Названная именем императора, она проходила по маршруту Гераклова пути от Плацентии на севере Италии через Альпы в Трансальпийскую Галлию. В конце дороги, у Ла-Тюрби, в нескольких километрах от современного Монако, был возведен величественный монумент, состоящий из ротонды с двадцатью четырьмя колоннами и статуи Августа на троне, в ознаменование покорения Альп императором. В надписи перечислялись все племена, укрощенные Августом и его двумя приемными сыновьями Друзом и Тиберием{1285}.
Через несколько лет, в период между 8 и 2 годами, были обновлены 1600 километров Гераклова пути от Гадеса до Пиренеев. Этот участок дороги был также назван в честь Августа{1286}. Шел ли этой же дорогой и Ганнибал? О том могли и не упоминать. Поэтическое отображение альпийской кампании Августа предполагало, что ассоциация с ним запала в сознание современников{1287}.[388] Воздавая хвалу свершениям Друза и Тиберия в Альпах, Гораций искусно вплетает в текст поэмы упоминания о Ганнибале и поражении карфагенян при Метавре, которое нанес им Нерон Друз, предок приемных сыновей императора.[389]
В последних строках экскурса Ганнибал оплакивает крушение грез о завоеваниях, а юный римлянин торжествует{1288}. Гораций дает понять, что экспроприация Августом Гераклова пути завершает окончательное поражение карфагенян и битву за богов и власть над прошлым.
Но и трансформация Гераклова пути покажется событием малозначительным в сравнении с другим предприятием, затеянным императором Августом, — восстановлением Карфагена. Другие самопровозглашенные спасители Римской республики занимались постройкой и декорированием храма Конкордии в Риме, однако для Августа это было бы сомнительным деянием. Хотя ему действительно придется реконструировать храм, в двадцатых годах I века он еще не завоевал репутации pater patriae, «отца страны». Для большинства граждан он был не гарантом согласия, а палачом, беспощадно отомстившим убийце приемного отца кровавой расправой над политическими оппонентами. Если Август и возьмется построить монумент Согласию, то это произойдет за пределами Рима, где меньше риска быть обвиненным в лицемерии и больше консенсуса. Разве можно найти лучшее место для воспламенения духа примирения, чем разрушенная цитадель бывшего заклятого врага римлян?