Ольга Чайковская - Екатерина Великая. «Золотой век» Российской Империи
Недаром же она ни на день, ни на час (ни ногой!) не была за границей, даже ни разу не посетила свою бывшую родину. Все, что она любила, и все, что ее заботило, – все это было дома.
Она собиралась преобразовать страну с помощью Закона, в частности, изменить положение крепостного крестьянства, постепенно вытеснить крепостное право, которое считала великой бедой и великим позором России. Убедившись (после работы Большого собрания Уложенной Комиссии), что ей не дадут ничего изменить, что путь этот для нее наглухо закрыт, она не пришла в отчаяние и не растерялась, как полагают некоторые историки, но перешла на другой путь, который заготовила себе про запас. Все-таки нельзя не подивиться ее уму, если, разрабатывая программу действий, она не только предвидела поражение, но и обдумала, как ей в случае чего действовать дальше. Эту вторую программу мы уже знаем: если общество («умы людские») не готово к преобразованиям, надо их «приуготовить», иначе преобразования поневоле станут насильственными, а это невозможно, потому что (как сказано в том же Наказе) «законоположение должно применять к народному умствованию. Мы ничего лучше не делаем, как то, что мы делаем вольно, непринужденно и следуя природной нашей наклонности». Ненасильственно – вот главный ее принцип.
Создавая свой Наказ, она, конечно, понимала, что «умы людские» не «приуготовлены», только не представляла себе, до какой степени – свары в Большом собрании доказали ей это с очевидностью. Перед ней как бы встал выбор: либо в угоду общественному невежеству ухудшать законы, либо поднимать общество до законов разумных и благородных. Конечно, она выбрала второе – преобразование, улучшение самого российского общества.
Такой переход с одного пути на другой был ей несложен: отказываясь от борьбы с крепостным устройством страны, она легко попадала в попутное течение, в царство общепринятых взглядов.
Российское дворянство находило крепостной строй не только естественным, но и справедливым, а все, что было в нем жестокого и мрачного, считало искажением нормы (происходило примерно то же, что и в недавние времена, когда сторонники советского строя убеждали себя и других, что сам строй отменно хорош, а все, что в нем нехорошо, – это его искажения).
Передовой дворянин XVIII века, исходя из современных ему нравственных норм, считал себя отцом своих крестьян (даже будучи безусым мальчишкой, полагал себя отцом бородатых мужиков), а их соответственно – детьми, которые ввиду их «невежества» нуждаются в надзоре. Недаром передовые журналы того времени корят помещиков именно за то, что они не обращают внимания на нравственность своих крестьян, не исправляют их пороки – и какая-нибудь кромешная помещица, следя за поведением своих девок, была твердо убеждена, что тем самым выполняет общественный долг.
Если помещик будет блюсти свои обязанности, а крестьянин исполнять свой долг – работа и повиновение, – все они будут благополучны.
И тогда какая в том беда, если крестьянин перейдет от одного помещика (хорошего) к другому (тоже неплохому) – факт продажи человека человеком не заставлял вздрагивать сердца даже передовых дворян.
Екатерина была поражена, когда в ходе заседаний Большого собрания столкнулась с подобным отношением дворянства к крестьянам. «Едва посмеешь сказать, что они такие же люди, как мы, – пишет она, – и даже когда я сама это говорю, я рискую тем, что в меня станут бросать камнями». Любопытное признание; значит, когда речь заходит о главном – о крепостном праве, – дворяне готовы забыть даже о почтении к государыне – не забыли бы они о верности ей, если дело дойдет до дела.
Екатерина жалуется: «Чего я только не выстрадала от такого безрассудного и жестокого общества», когда в Уложенной Комиссии были подняты вопросы, касающиеся крестьянства, и невежественные (вспомним, что на языке эпохи это значило «порочные») дворяне «стали догадываться, что эти вопросы могут привести к некоторому улучшению в настоящем положении земледельцев, разве мы не видели, что даже граф Александр Сергеевич Строганов, человек самый мягкий и, в сущности, самый гуманный, у которого доброта сердца граничит со слабостью, как даже этот человек с негодованием и страстью защищал дело рабства, которое должен был бы обличить весь склад его души».
Невольно создается впечатление, будто это она нам, потомкам, жалуется на то, что окружающие ее не понимают, – если не считать, как она говорит, человек двадцати, которые разделяют ее взгляды.
Но обратимся к кому-нибудь из этих двадцати, предположим, к Сиверсу, чьи взгляды на крепостничество так часто совпадали со взглядами императрицы. С возмущением говорит он, в частности, о праве, которое дано помещикам, – ссылать своих крепостных в Сибирь, но возмущен Сиверс тем, что помещики пользуются этим правом, чтобы посылать в ссылку старых и больных, ненужных в хозяйстве, и получать за них «рекрутскую квитанцию», свидетельствующую о том, что помещик как бы сдал в армию рекрута. Сиверс предлагал отменить право помещиков получать за сосланного крестьянина «рекрутскую квитанцию», но само право помещика ссылать крестьян в Сибирь для него сомнению не подлежит. Не менее странно (чтобы не сказать – страшно) звучит его предложение, связанное с поимкой беглых, переходящих государственную границу. Сиверс, равно как и Екатерина, отлично понимал причины крестьянских побегов (и прямо говорил об этом), но интересы государства были для него превыше всего, он предлагает выдавать денежную премию пограничникам и жителям пограничных областей за выдачу каждого беглеца – мера совершенно безнравственная, чисто «плантационная», но гуманному новгородскому губернатору она кажется вполне естественной. Было у него сочувствие к народу, жил в душе его гнев против помещиков, налагавших на крестьян неподъемное бремя поборов и барщины, протестовал он и против жестокости наказаний – но ощущения равенства людей, их общего всем человеческого достоинства у Сиверса не было, крестьянин в его представлении вряд ли был полноценным человеческим существом. Гуманный (как сказали бы в XVIII веке – добродушный) новгородский губернатор видел в крестьянах людей, требующих опеки и заботы, и все-таки – не совсем людей. Или лучше сказать – детей, требующих присмотра, а если надо, то и наказания, – тот же всеобщий взгляд русских дворян на своих крепостных.
Но дело обстоит и того хуже. В своих «Записных книжках» князь П. Вяземский сообщает эпизод, который рассказал ему Д. Бутурлин: отец Бутурлина был соседом по поместью Новикова; когда тот вернулся из Шлиссельбурга, «созвал он соседей на обед, чтобы праздновать свое освобождение. Перед обедом просил он позволения у гостей посадить за стол крепостного человека, который добровольно с 16-летнего возраста заперся с ним в крепости. Гости приняли предложение с удовольствием. Через несколько времени Бутурлину сказывают, что Новиков продает своего товарища. При свидании с ним спрашивает его: «Правда ли это?» «Да, – отвечает Новиков, – дела мои расстроились, и мне нужны деньги. Я продаю его за 2000».
Эпизод этот не подтвержден объективными доказательствами, но всего ужаснее комментарий, которым Вяземский, один из умнейших людей своего времени, сопроводил этот рассказ: «Поступок Новикова покажется чудовищным, а потому и невероятным нынешним поколениям… В свое время подобная расправа была и законна, и очень просто вкладывалась в раму тогдашнего порядка и обычаев». Русского дворянина XVIII века крепостные порядки особо не тревожили.
Казалось бы, резкие противоречия эпохи, жесткая борьба старого и нового, полная невозможность согласовать благородные идеи Просвещения с низостью крепостничества, ужас крестьянской войны, наконец, – все это должно было бы встревожить дворянскую душу, привести ее к трагической раздвоенности? – ничуть не бывало: душа не раздваивалась.
Жизнь испытывала русского дворянина на разрыв, – а он не разрывался.
Еще не настала пора душевной раздвоенности, еще не родились те мрачные, мятежные, что мечтали о буре, как будто в буре есть покой.
XVIII век мечтал о самом покое. Он устал от самого себя, этот век, от насилия, которым пронизано общество, от дикой встряски петровских реформ, от петровских пыток и казней, от пыток и казней времен Анны, от беззаконий, просто от отсутствия законов, которые могли бы защитить человека.
Страстно, всеми своими сословиями искал он покоя. Державин выразил мысль эпохи, когда сказал, что счастье человека возможно лишь в том случае, если в покое его душа. В послании к своему другу, Николаю Львову, воспевая его как идеального человека, поэт описывает его безупречную жизнь. В его имении
Ему благоухают травы,
Древесны помавают ветви
И свищет громко соловей.
За ним раскаянье не ходит
Ни между нив, ни по садам,
Ни по холмам, покрытым стадом,
Ни меж озер и кущ приятных:
Но всюду радость и восторг.
Труды крепят его здоровье,
Как воздух, кровь его легка…
Потому и кровь его легка, что за ним раскаяние не ходит. Социальное раскаяние не пришло еще к русскому дворянству.