Андрей Буровский - «Отречемся от старого мира!» Самоубийство Европы и России
В ноябре 1917 г. на Перинной линии, в самом сердце Санкт-Петербурга, балтийские матросы насадили на штыки двух девочек — примерно трех и пяти лет. Насадили и довольно долго носили еще живых, страшно кричащих детей. А их маму, жену офицера («золотопогонника» — так они называли), долго кололи штыками, резали ножами и в конце концов оставили на снегу, перерезав сухожилия на руках и ногах — чтобы не могла уползти, чтобы наверняка замерзла. Она и умерла — от потери крови, от холода, ужаса и отчаяния.{206}
Глава 3. Кто делал революцию и зачем?
Борцы с человечеством за идею.
Д. ШидловскийСохранилось довольно много рассказов, в которых революционеры весьма откровенно повествуют, зачем и почему начали борьбу с окружающим миром. Истории довольно однообразные.
Начать стоит с того, что ни один из них не рисует сколько-нибудь осмысленного проекта будущего. В лучшем случае, ведутся расплывчатые, неопределенные речи о «светлом будущем» — но всегда без конкретизации. Прекрасный пример тому «сны Веры Павловны» из творения Н. Г. Чернышевского «Что делать?». В снах выведен некий идеальный мир, но он даже менее конкретен, нежели остров Утопия или Город Солнца. Некая абстракция, предназначенная не для воплощения в жизнь, а для эмоционального переживания.
Революционеры-утописты Нового времени ссылаются на науку столь же рьяно, как средневековые утописты — на «истинную» религию. Но очень многое в их текстах предназначено именно для эмоционального восприятия. Но что характерно — все прекрасное у них отвлечено от реального мира и принадлежит к области чистых идей. Революционер — тот, кто выбрал некие абстрактные идеи и готов идти за них на смерть. Но что реально означает «идти на смерть»? В первую очередь — готовность убивать.
Революция для них — нечто прекрасное. Описывая совершенно отвратительную бойню в Вандее 1793 г., Виктор Гюго утверждает: «Над революциями, как звездное небо над бурями, сияют Истина и Справедливость». А свору убийц описывает как «…воинский стан человечества, атакуемый всеми темными силами; сторожевой огонь осажденной армии идей; великий бивуак умов, раскинувшийся на краю бездны».{207}
Абстрактные идеи — прекрасны. Реальный мир — только поле торжества или гибели этих абстракций. А сцены разрушения и гибели реального мира вызывают восторг.
Психологический этюдВ 1970-е годы были написаны, а в 1990-е опубликованы мемуары двух свидетельниц Большого Террора. Обе — коммунистки со стажем. У обеих мужья тоже коммунисты, и оба уничтожены. Обе они из тех, кто уже в 1918 г. организовывал и проводил в жизнь обрушившийся на страну кошмар. «Всем хорошим в своей жизни я обязана революции! — экспрессивно восклицает Евгения Гинзбург — уже не восторженной девицей, а почтенной матроной, мамой двух врослых сыновей. — Ох, как нам тогда было хорошо! Как нам было весело!»
Когда было до такой степени весело неуважаемой Евгении Семеновне? В 1918–1919 гг. Как раз когда работало на полную катушку Киевское ЧК. Работало так, что пришлось проделать специальный сток для крови.
Кое-какие сцены проскальзывают и у Надежды Мандельштам: и грузовики, полные трупов, и человек, которого волокут на расстрел. Но особенно впечатляет момент, когда юный художник Эпштейн лепит бюст еще более юной Надежды и мимоходом показывает ей с балкона сцену — седого, как лунь, мужчину ведут на казнь. Каждый день водят, а не расстреливают, только имитируют, и это ему такое наказание — потому что он бывший полицмейстер и был жесток с революционерами. Он еще не стар, этот обреченный, он поседел от пыток.{208}
Но саму Надежду Мандельштам и ее «табунок» все это волновало очень мало. В «карнавальном» (именно так: «в карнавальном») Киеве 1918 г. эти развращенные пацаны «врывались в чужие квартиры, распахивая окна и балконные двери, крепко привязывали свое декоративное произведение [на глядную агитацию к демонстрации — плакаты, портреты Ленина и Троцкого, красные тряпки и прочую гадость — А. Б.] к балконной решетке».{209}
«Мы орали, а не говорили, и очень гордились, что иногда нам выдают ночные пропуска и мы ходим по улицам в запретные часы».{210} Словом, этим… (эпитет пусть вставит читатель) было очень, очень весело в заваленном трупами, изнасилованном городе. Весело оттого, что можно было «орать, а не говорить», терроризировать нормальных людей и как бы участвовать в чем-то грандиозном — в «переустройстве мира».
Про портреты Ленина и Троцкого… По рассказам моей бабушки, Веры Васильевны Сидоровой, в Киеве 1918–1919 гг. эти портреты производили на русскую интеллигенцию особенное впечатление. Монгольское лицо Ленина будило в памяти блоковских «Скифов», восторженные бредни Брюсова про «Грядущих гуннов», модные разговоры о «конце цивилизации». Мефистофельский лик Троцкого будил другие, и тоже литературные ассоциации. Монгол и сатана смотрели с этих портретов, развешанных беснующимися прогрессенмахерами.
«Юность ни во что не вдумывается?»{211} А вот это уже прямая ложь! И еще — типичный пример вранья коммунистов: свои глупости и заблуждения они относят ко всему человечеству. Остальных людей как бы и нет. Не задумывается? Это смотря какая юность.
За работу по изготовлению и развешиванию «наглядной агитации» «табунку» платили, а «бежавшие с севера настоящие дамы давали необычайные домашние пирожки и сами обслуживали посетителей».{212}
Наверное, и у этих «настоящих дам», и у обитателей квартир, в которые врывался «табунок», были дочки-сверстницы этих «орущих, а не говорящих». Эти люди тоже ни о чем не задумывались? И их дети тоже? Кстати, дочки этих дам, среди прочего, учились печь «необычайные пирожки». Тоже совсем другой опыт, а не опыт «орать, а не говорить».
Но этих людей Надежда Мандельштам не замечает. Их нет. Их жизненного опыта тоже нет. «Двадцатые годы оставили нам такое наследство, с которым справиться почти невозможно».{213} Это навязчивое, стократ повторенное «мы»! «Проливая кровь, мы твердили, что это делается для счастья людей».{214} Все навязчивые варианты: «Мы все потеряли себя…», «с нами всеми произошло…».
Тут возникает все тот же вопрос: почему малопочтенная Надежда Яковлевна так упорно не видит вокруг себя людей с совершенно другим жизненным опытом? Людей, которым в 1918-м и 1919 гг. вовсе не было весело? Помните начало «Белой гвардии» Михаила Булгакова? «Велик был год и страшен год по рождестве Христовом 1918, от начала же революции второй».{215} И у него же сказано, что год 1919 г. был еще страшнее предшественника (не для Мандельштам и ей подобных).
Почему не возникает вопроса, даже в старости: а что думали жильцы квартир, в которые среди ночи врывался «табунок»? Им что, тоже было так невероятно весело? Они тоже проливали кровь для счастья человечества? Это их жизнь оставила такое наследство, с которым справиться почти невозможно? И юность бывает разная, и зрелость. Медленно убиваемый полицмейстер, может быть, и был жесток с революционерами (а что, он их медом должен было потчевать?). Однако и для него, и для бежавших с севера дам и их дочерей (интересно, а где были мужья и сыновья этих дам?) Киев был каким угодно, но только не «карнавальным». В любом случае, эти люди не «проливали кровь, утверждая, что делают это для счастья человечества». Они не теряли себя, с ними не произошло ничего такого, что поставило бы их за грань цивилизации. Они не оставили наследства, с которым «почти невозможно справиться».
Но в том-то и дело, что эти люди для Надежды Яковлевны не существуют. Нельзя даже сказать, что они для нее не важны или что она придает мало значения людям с другими биографиями и другой исторической судьбы. Она просто отрицает самый факт их существования.
Или вот… У некоего Мстиславского «на балконе всегда сушились кучи детских носочков, и я удивлялась, зачем это люди заводят детей в такой заварухе».{216} Но она и после «заварухи» не заводила детей.
Нет худа без добра — детей у этой наследницы двадцатых годов нет. Не было и у Екатерины Михайловны Плетневой, дочери убитого коммунистами полицмейстера, но по совершенно другой причине. Екатерина Михайловна разницу между женой и вокзальной блядью прекрасно осознавала, детей хотела. Но… «Какое право я имею привести ребенка в этот ад?!» — говаривала она в годы, пока было не поздно. Когда стало не страшно иметь детей — в том числе и дворянам — было поздно.
Две ровесницы, обе бездетные. Но какие разные по смыслу судьбы! Какие разные жизни они прожили!
Так же точно и веселая коммунистическая дама Евгения Гинзбург ничего не забыла, но ничему и не научилась. В свое время Александр Твардовский не захотел печатать в «Новом мире» ее автобиографический роман: «Она заметила, что не все в порядке только тогда, когда стали сажать коммунистов. А когда истребляли русское крестьянство, она считала это вполне естественным». Эти слова Твардовского в послесловии к американскому изданию «Крутого маршрута» доносят до читателей друзья Евгении Гинзбург, Орлова и Лев Копелев (своего рода форма печатного доноса).{217}