Юрий Малинин - Франция в эпоху позднего средневековья. Материалы научного наследия
В этой очень емкой идее наиболее важной кажется ее правовая сторона, когда король предстает в качестве верховного судьи и охранителя права, поскольку по поводу именно этих его обязанностей и прерогатив в позднее средневековье происходит острейшая идейная и социально-политическая борьба.
Дело в том, что справедливость как идея правовая всегда затрагивала чрезвычайно чувствительные струны правосознания королевских вассалов и подданных. Наряду с сознанием этическим правосознание было важнейшей основой социально-политического мировосприятия, и в этом несомненно состояла одна из главных особенностей западной духовной культуры в средние века. Основой этого правосознания было представление о «своем праве», которое включало в себя два элемента: имущественное и социальное положение человека. В «своем праве» состояли все члены общества, ибо все занимали свое законное место в общественной иерархии и владели, как говорилось, «своим», т.е. своим имуществом. «Каждому свое законное право!» — писал А. Шартье, обращаясь к дворянам, но слова эти могли бы быть обращены ко всем людям, ибо они прекрасно выражают дух правосознания эпохи.{680} Ведь и бедный человек, крестьянин, должен жить так, согласно рассуждению Филиппа де Мезьера, чтобы «когда он выплатит сеньору положенное, то мог бы свободно сказать о своем: “Это мое” — и жить по старой вольности во славу Господу и своему естественному сеньору».{681}
Право при этом ни в коем случае не было некой абстракцией. Напротив, неотрывное от понятия и сознания «своего права», оно было плотью от плоти всякого правоспособного человека. Все средневековое право и правотворчество преследовали прежде всего цель — определить право каждого человека, так чтобы он как можно лучше знал, когда он в своем праве, а когда — нет. И Филипп де Бомануар, известный составитель «Кутюмов Бовези», объяснял смысл своего труда желанием дать ближним книгу, по которой «они смогут узнать, как отстаивать свое право и избегать вины».{682} Вина же начинается тогда, когда человек посягает на чужое право.
Это живое чувство и понятие «своего права» более всего было развито, надо полагать, у дворянства. Но очень сильным оно было и у крестьян, и у горожан, всегда готовых защищать «свое право», запечатленное в городских хартиях. Возвращаясь теперь к понятию справедливого короля, необходимо подчеркнуть, что от короля традиционно ждали и требовали в первую очередь охранения совокупности «своих прав» его подданных. А для этого он должен был в первую очередь творить правый суд.
Но каким представлялось королевское судопроизводство? Хотя во Франции с XIII в. неуклонно происходило становление профессионального судопроизводства, ориентирующегося на законы и осуществляющегося профессиональными юристами, в массовых представлениях наилучшим рисовался суд, лично вершимый государем, без долгих судоговорении и волокиты, причем суд не по закону и праву, а по любви и справедливости, такой суд, какой некогда вершил царь Соломон или, скажем, Людовик Святой в Венсенском лесу под дубом. Неприязнь и даже ненависть, нередко изливавшиеся на юристов, судей, прокуроров и адвокатов, объясняется, таким образом, отнюдь не только их лихоимством и неизбежной судебной волокитой, но и тем, что само это племя было противно духу персонального праведного суда. Обличая систему правосудия во Франции, Филипп де Мезьер считал главными виновниками именно юристов, а в пример ставил судопроизводство в Ломбардии, где «правители вершат суд лично, без адвокатов и долгих судоговорении».{683}
Но, оберегая права своих подданных, король не должен был, разумеется, и сам посягать на них. И в этом-то пункте концепция королевской справедливости оказалась на практике особенно уязвимой, когда стала складываться система экстраординарного налогообложения. В рамках традиционных понятий о справедливости этот вопрос ставился и разрешался очень просто. Король, как и всякий человек, пребывает в «своем праве» и обязан в расходах на свои нужды довольствоваться «своим», за исключением тех оговоренных феодальным правом случаев, когда он мог у своих вассалов просить помощи и получать ее с их согласия. Взимание налогов без предварительного согласия плательщиков расценивалось по существу как воровство, покушение на чужое имущество, противное и Богу, и праву. Характерно, что в позднесредневековой литературе захват чужого имущества часто изображается как наиболее одиозный грех, перед которым даже грех убийства отступает на второй план. «Дурное дело — брать чужое, и мудрые люди в предвидении смерти возвращают чужое имущество», — приводит Жуанвиль слова Людовика Святого. А сам Жуанвиль, собираясь в крестовой поход, первым делом возместил своим людям вольно или невольно причиненный урон, ради чего заложил свои земли, ибо не хотел «брать с собой никаких неправедных денег».{684} Два века спустя Филипп де Коммин, пускаясь в долгие рассуждения о твердой и истинной вере, также выражает глубокое убеждение в том, что первым условием спасения души, а вместе с тем и признаком истинной веры, является возвращение чужого имущества.{685}
Здесь, конечно, неуместно было бы рассматривать историю королевского налогообложения, достаточно хорошо изученную, так же как и входить в детали различных антиналоговых выступлений и восстаний, которые особенно сотрясали Париж в эпоху Столетней войны. Завершая разговор об образе справедливого короля в сознании французов того времени, достаточно будет сказать, что от королей всегда ждали отмены неправедных поборов, ибо это считалось их долгом перед справедливостью и Богом. Короли, впрочем, бывало, и сами это сознавали: так, Карл V, например, перед смертью повелел отменить ряд незаконных поборов. Такие надежды особенно сильно оживлялись в начале новых царствований и коронаций, поскольку восшествия на престол обычно сопровождались проявлениями справедливости, милосердия и щедрости королей. После коронации Генриха VI, например, парижане были не только обескуражены убогостью пиршества, но и сильно разочарованы тем, что «король покинул Париж, не совершив тех благодеяний, которых от него ожидали: не освободил узников, не упразднил дурных обычаев, таких, как разные налоги вроде габели, четвертины и прочие, что были введены вопреки закону и праву».{686}
Однако ожидая отмены «дурных обычаев», горожане рассчитывали не просто на милость короля. Милость он проявлял, когда освобождал от тюрьмы или избавлял от смертной казни. Когда же дело касалось хорошо осознаваемых прав, то жители ожидали и требовали справедливости, а если они обманывались в своих ожиданиях, то ради защиты своих прав и вольностей с легкостью могли подняться на восстание. Так, например, случилось в Париже и Руане в 1382 г., когда после смерти Карла V налоги, что он завещал упразднить, были все же сохранены дядьями юного Карла VI. Горожан в данном случае воодушевил пример незадолго перед тем восставшего Гента. Весьма примечательны в этой связи суждения о гентцах в Париже. Фруассар сообщает, что о них говорили, будто «они добрые люди, ибо доблестно защищают свои вольности, а потому достойны любви и почета».{687}
Страдал ли идеал справедливого короля от того, что справедливость и право на практике все чаще попирались? Судя по всему, нет. Прежде всего потому, что ответственность за несправедливые деяния обычно возлагалась не лично на короля, а на его окружение, «дурных советчиков», которые служили своего рода громоотводом для персоны венценосца. Иногда, правда, обвинения могли адресоваться лично королю, и при этом выражались угрозы отложиться от него. Во время Аженского восстания 1514 г., например, в ходу были разговоры, что король не может вводить новые налоги без согласия горожан и что, если король все же пожелает это сделать, то «многие отправятся к другому королю…», ибо аженцы «скорее отдадутся под власть английского или испанского короля, нежели согласятся платить такие налоги».{688} Столь слабая лояльность по отношению к своему государю объясняется тем, что они были сравнительно новыми подданными короля, поскольку Гиень, где расположен город, окончательно вошла в состав королевского домена лишь в середине XV в.
Главное же, почему образ справедливого короля сохранялся в сознании народа, состоит в том, что жажда справедливости, и прежде всего справедливости королевской, становилась лишь сильнее от того, что народ все острее осознавал ее отсутствие, и жажда эта естественно вливала новые силы в традиционный идеал.
Для дворянства облик короля как человека морального также был издавна привычным и близким. Но дворянство ждало от короля не только христианских добродетелей, но и рыцарских доблестей, и последних часто в гораздо большей мере, нежели первых. К справедливости короля оно было более, чем народ, чувствительно, поскольку и круг дворянских прав и привилегий был шире, и сознание своего частного права острее. По этому поводу хочется привести один особенно яркий пример того, как у дворянства в позднее средневековье сработал механизм связи между сознанием своего права и представлением о справедливости государя.