Е Курганов - Русский литературный анекдот конца XVIII — начала XIX века
Державин не утерпел и повторил те самые слова, которыми его подзадорили:
— Да что же, государь! Я не знаю: стоять ли мне, сидеть ли мне!
Павел вспыхнул и закричал:
— Вон!
Испуганный докладчик побежал из кабинета, Павел за ним и, встретив Ростопчина, громко сказал:
— Написать его опять в Сенат! — и закричал вслед бегущему Державину: — А ты у меня там сиди смирненько!
Таким образом Державин возвратился опять к своим товарищам. [44, с. 36–37.]
Державин был правдив и нетерпелив. Императрица поручила ему рассмотреть счеты одного банкира, который имел дело с Кабинетом и был близок к упадку. Прочитывая государыне его счеты, он дошел до одного места, где сказано было, что одно высокое лицо, не очень любимое государыней, должно ему какую-то сумму.
— Вот как мотает! — заметила императрица: — и на что ему такая сумма!
Державин возразил, что кн. Потемкин занимал еще больше, и указал в счетах, какие именно суммы.
— Продолжайте! — сказала государыня.
Дошло до другой статьи: опять заем того же лица.
— Вот опять! — сказала императрица с досадой: — мудрено ли после этого сделаться банкрутом!
— Кн. Зубов занял больше, — сказал Державин и указал на сумму.
Екатерина вышла из терпения и позвонила. Входит камердинер.
— Нет ли кого там, в секретарской комнате?
— Василий Степанович Попов, Ваше Величество.
— Позови его сюда.
Попов вошел.
— Сядьте тут, Василий Степанович, да посидите во время доклада; этот господин, мне кажется, меня прибить хочет… [44, с. 36.]
Московский генерал-губернатор, генерал-поручик граф Ф. А. Остерман, человек замечательного ума и образования, отличался необыкновенной рассеянностью, особенно под старость.
Садясь иногда в кресло и принимая его за карету, Остерман приказывал везти себя в Сенат; за обедом плевал в тарелку своего соседа или чесал у него ногу, принимая ее за свою собственную; подбирал к себе края белого платья сидевших возле него дам, воображая, что поднимает свою салфетку; забывая надеть шляпу, гулял по городу с открытой головой или приезжал в гости в расстегнутом платье, приводя в стыд прекрасный пол. Часто вместо духов протирался чернилами и в таком виде являлся в приемный зал к ожидавшим его просителям; выходил на улице из кареты и более часу неподвижно стоял около какого-нибудь дома, уверяя лакея, «что не кончил еще своего занятия», между тем как из желоба капали дождевые капли; вступал с кем-либо в любопытный ученый разговор и, не окончив его, мгновенно засыпал; представлял императрице вместо рапортов счеты, поданные ему сапожником или портным, и т. п.
Раз правитель канцелярии поднес ему для подписи какую-то бумагу. Остерман взял перо, задумался, начал тереть себе лоб, не выводя ни одной черты, наконец вскочил со стула и в нетерпении закричал правителю канцелярии:
— Однако ж, черт возьми, скажи мне, пожалуйста, кто я такой и как меня зовут! [13, с. 93.]
Граф Остерман, брат вице-канцлера, (…) славился своею рассеянностью. Однажды шел он по паркету, по которому было разостлано посредине полотно. Он принял его за свой носовой платок, будто выпавший, и начал совать его в свой карман. Наконец общий хохот присутствующих дал ему опомниться. [29, с. 91.]
В другой раз приехал он к кому-то на большой званый обед. Перед тем как взойти в гостиную, зашел он в особую комнатку. Там оставил он свою складную шляпу и вместо нее взял деревянную крышку и, держа ее под руку, явился с нею в гостиную, где уже собралось все общество. За этим обедом или за другим зачесалась у него нога, и он, принимая ногу соседки своей за свою, начал тереть ее. [29, с. 92.]
Когда Пугачев сидел на Меновом дворе, праздные москвичи между обедом и вечером заезжали на него поглядеть, подхватить какое-нибудь от него слово, которое спешили потом развозить по городу. Однажды сидел он задумавшись. Посетители молча окружали его, ожидая, чтоб он заговорил. Пугачев сказал: «Известно по преданиям, что Петр I во время Персидского похода, услыша, что могила Стеньки Разина находилась невдалеке, нарочно к ней поехал и велел разметать курган, дабы увидеть хоть его кости…» Всем известно, что Разин был четвертован и сожжен в Москве. Тем не менее сказка замечательна, особенно в устах Пугачева. В другой раз некто ***, симбирский дворянин, бежавший от него, приехал на него посмотреть и, видя его крепко привинченного на цепи, стал осыпать его укоризнами. *** был очень дурен лицом, к тому же и без носу. Пугачев, на него посмотрев, сказал: «Правда, много перевешал я вашей братии, но такой гнусной образины, признаюсь, не видывал». [81, с. 161.]
Граф Румянцев однажды утром расхаживал по своему лагерю. Какой-то майор в шлафроке и в колпаке стоял перед своею палаткою и в утренней темноте не узнал приближающегося фельдмаршала, пока не увидел его перед собой лицом к лицу. Майор хотел было скрыться, но Румянцев взял его под руку и, делая ему разные вопросы, повел с собою по лагерю, который между тем проснулся. Бедный майор был в отчаянии. Фельдмаршал, разгуливая таким образом, возвратился в свою ставку, где уже вся свита ожидала его. Майор, умирая со стыда, очутился посреди генералов, одетых по всей форме. Румянцев, тем еще недовольный, имел жестокость напоить его чаем и потом уж отпустил, не сделав никакого замечания. [81, с. 169–170.]
У графа С** был арап, молодой и статный мужчина. Дочь его от него родила. В городе о том узнали вот по какому случаю. У графа С** по субботам раздавали милостыню. В назначенный день нищие пришли по своему обыкновению; но швейцар прогнал их, говоря сердито: «Ступайте прочь, не до вас. У нас графинюшка родила арапчонка, а вы лезете за милостыней». [81, с. 159.]
При покойной императрице Екатерине II обыкновенно в летнее время полки выходили в лагерь.
П. П., полковник какого-то пехотного полку, в котором по новости не успел еще, так сказать, оглядеться, хотя и очень худо знал службу, но зато был очень строг.
Простояв дни три в лагере, призывает он к себе старшого капитана и делает ему выговор за слабую команду.
— Помилуйте, Ваше Высокоблагородие (так величали еще в то время обер-офицеры господ полковников)! — сказал капитан, — рота моя, кажется, во всем исправна; вы сами изволите видеть ее на ученье.
— Я, сударь, говорю не об ученье, — прервал полковник, — а то, что вы слабый командир. Три дни стою я в лагере; во все это время вы никого еще не наказывали! Все другие господа ротные командиры исправнее вас: я вижу, что они всякий день утром после зари и вечерам перед зарею наказывают людей перед своими палатками; а вы так при мне ни одному человеку не дали даже ни лозона.
— За что же, Ваше Высокоблагородие, буду я бить солдат, когда они у меня исправны?
— Не верю, сударь, не верю: быть не может, чтобы все были исправны. Ежели вы не хотите служить порядочно, то выходите лучше вон из полку. Я не прежний полковник, терпеть не могу балевников. Какой вы капитан! Вы баба!
У бедного капитана навернулись на глазах слезы. Он удалился в свою палатку и не знал, что ему делать: драться он не любил, оставить службы не мог, потому что привык к ней и не имел у себя никакой собственности; а переходить в другой полк было весьма трудно — однако же он решился на последнее.
В самое это время приходит к нему фельдфебель.
— Что ты пришел ко мне? — сказал ему капитан. — Знаешь ли, что полковник разжаловал меня из капитанов в бабы за то, что я не колочу вас, как другие, палками. Прощайте, ребята! Не поминайте лихом; перейду в другой полк и сегодня же подам просьбу. Ступай к порутчику, коли что тебе надобно; а мне теперь нечего приказывать.
Фельдфебель вышел, не сказав ни слова, но через полчаса является опять к доброму своему капитану и говорит ему:
— Ваше Благородие! Сделайте отеческую милость, не оставляйте нас, сирот…
— Да разве вы хотите, — прервал капитан, — чтобы я колотил вас палками?
— Есть охотники, Ваше Благородие! Извольте каждый день наказывать из нас четырех человек и давать всякому по двадцати пяти лозонов. Мы сделали очередь; никому не будет обидно. Извольте начать с первого меня; еще готов каптенармус и два человека из первого капральства. Сегодня наша очередь. Ничего не стоит через 25 дней вытерпеть 25 лозонов: ведь гораздо более достанется нам, ежели будет у нас другой капитан… Ваше Благородие! Заставьте вечно Богу молить, потешьте полковника, прикажите уже перед зарею дать нам четверым по 25 лозонов.
Капитан думал, думал и наконец согласился на представление фельдфебеля или, лучше сказать, всей роты; потешил полковника: дал в тот же вечер по 25 лозонов фельдфебелю, каптенармусу и двум рядовым; на другой день откатал также четверых, и дело пошло своим порядком… [54, с. 295–298.]
Ю. А. Нелединский в молодости своей мог много съесть и много выпить. (…) О съедобной способности своей рассказывал он забавный случай. В молодости зашел он в Петербурге в один ресторан позавтракать (впрочем, в прошлом столетии ресторанов, restaurant, еще не было, не только у нас, но и в Париже; а как назывались подобные благородные харчевни, не знаю). Дело в том, что он заказал себе каплуна и всего съел его до косточки. Каплун понравился ему, и на другой день является он туда же и совершает тот же подвиг. Так было в течение нескольких дней. Наконец замечает он, что столовая, в первый день посещения его совершенно пустая, наполняется с каждым днем более и более. По разглашению хозяина, публика стала собираться смотреть, как некоторый барин уничтожает в одиночку целого и жирного каплуна. Нелединскому надоело давать зрителям даровой спектакль, и хозяин гостиницы был наказан за нескромность свою. [29, с. 367–368.]