Валентина Брио - Поэзия и поэтика города: Wilno — װילנע — Vilnius
У Мицкевича нет произведений, посвященных Вильно, за исключением, пожалуй, «Городской зимы», где общая атмосфера зимней праздничности (но город не назван). Встречаются виленские реалии в его филоматских стихах, но и их немного. Все это дало повод авторитетному исследователю жизни и творчества Мицкевича Юлиушу Кляйнеру сделать заключение: «Но к физиономии города Мицкевич не чуток так, как к сельским красотам. В нем еще нет интересов урбаниста»[74]. Строки из «Пана Тадеуша», взятые эпиграфом к этой книге и написанные позднее, поэтично передают суть предания об основании Вильно Гедимином. Мицкевич в своих произведениях создал образы природы окрестностей Вильно, Ковно, Новогрудка так, что их как бы заново открыли и уже всегда стали видеть эти места его глазами. Он увековечил мир kresow, ностальгический образ ушедшей гармонии идеального прошлого.
6. Арест. Память. Легенда
Вся эта плодотворная во всех отношениях молодежная деятельность была, как известно, грубо разрушена в 1823 г., когда студенческие объединения сочли «опасными». Присланный для следствия Новосильцев взялся за дело очень круто, арестованных было много — причем не только среди студентов, но и среди гимназистов. Несмотря на то что Томаш Зан взял всю вину на себя, всех выслали из Вильно во внутренние и отдаленные губернии России. Профессор Юзеф Франк, в своих мемуарах очень осуждавший деятельность студентов (хотя, судя по всему, он имел о ней довольно поверхностное и часто превратное представление), привел слова Александра I, сказанные тем Адаму Чарторыскому тогда же, во время короткого пребывания в Вильно, об университете: «Это змея, которую ты, князь, вскормил на моей груди»[75]. Арестованных содержали в монастырях: Базилианском, Доминиканском, Бернардинском и Францисканском — кельи превратили в тюремные камеры. Домейко описал ночную встречу товарищей: «Полночь была для нас восходом солнца; собирались в келье Адама и аж до рассвета проводили ночи в тихой, но не печальной беседе. Фрейенд готовил чай и смешил нас. Кого вчера вызывали на следствие, приносил новости, собранные в зале и на улице»[76].
Эти адреса уже навсегда войдут и в историю Вильно, и в легенду, и без них станет невозможно восприятие облика города. В особенности это относится к Базилианскому монастырю, где находился в заключении Мицкевич и где до сих пор (в современной библиотеке) место его заключения называется «Келья Конрада» (Cela Conrada). Исторический памятник совместился с литературным: это место событий, происходивших с персонажами (и с товарищами Мицкевича с реальными именами) части III его романтической драматической поэмы «Дзяды» («Dziady»). Вильно стал для филоматов отправной точкой в дальнейшей жизни и деятельности. Поэтому символична и та аллегорическая картинка (transparent), описанная Мостицким, которую передавали друг другу узники: разбитая молнией колонна, над ней плакучая береза, общий вид Вильно и маленький костел-памятник на горке[77].
Во время следствия, пока филоматы находились в заключении в четырех монастырях, о них узнали все, — и весь город им сочувствовал, их поддерживали, им помогали, снабжали всем необходимым, они стали героями. Героизацию довершил Мицкевич через несколько лет, уже в эмиграции, в той самой знаменитой III части «Дзядов», вышедшей уже и после Польского восстания, и после закрытия Виленского университета, в 1832 г. в Париже: он показал своих друзей мучениками и подарил им бессмертие.
Напомним пояснения, которые дает Мицкевич в предисловии, так как они также послужили материалом для легенды: «…в деле виленских студентов есть нечто мистическое и таинственное. Склонный к мистицизму, кроткий, но непоколебимый Томаш Зан, руководитель этой молодежи, высокое самоотречение, братская любовь и согласие, связывавшие молодых узников, всем явная Божья кара, постигшая притеснителей, — все это глубоко запечатлелось в умах всех, кто был свидетелем или участником этих событий… Все, кому хорошо известны события, о которых идет речь, могут засвидетельствовать, что историческая обстановка и характеры действующих лиц в моей поэме очерчены добросовестно…»[78] Мицкевич словно указывает пути, по которым и стала развиваться легенда: мистический отблеск, вмешательство Высших сил (речь идет об известном, исторически достоверном эпизоде гибели от удара молнии доктора Беюо, сыгравшего неприглядную роль в следствии, а также о внезапной смерти камергера Байкова). Все это нашло воплощение в ярком и необычном произведении, соединившем исторические реалии и фантастику, причем с сильным поэтическим воодушевлением и эмоциональностью. Так виленские студенты стали еще одним символом мученичества Польши.
О них не забыли, несмотря на все исторические испытания и цензурные запреты. В 1830—1840-е годы стихи Мицкевича (и некоторых других сосланных поэтов) публиковались в выходивших в Вильно литературных альманахах (перед самым цензурным запретом упоминания имени поэта и даже после)[79]. В эти же годы к Мицкевичу обращаются и другие культурные традиции Вильно: в 1842 г. Иегуда Клячко (в будущем известный польский писатель и публицист Юлиан Клячко) перевел несколько его стихотворений на иврит[80]. А перевод на литовский язык, выполненный С. Даукантасом в 1822 г., как показал в своем исследовании Т. Венцлова, стал первым переводом Мицкевича на другой язык[81].
Процесс филоматов-филаретов стал прологом к следующей драме — событиям Польского восстания против царских властей 1830–1831 гг. и закрытию университета в 1832 г. (на его основе были созданы Медико-хирургическая академия и Духовная академия, но и они вскоре были перенесены из Вильно), которое Станислав Пигонь назвал «внезапной ликвидацией польского просвещения в Литве и России вообще»[82].
В Вильно жил в детстве и юности и другой великий польский поэт — Юлиуш Словацкий (Juliusz Słowacki, 1809–1849). Он прожил в этом городе около 14 лет, учился в гимназии, окончил университет (годы учебы 1825–1828). В его раннем детстве умер отец, профессор Виленского университета Эйзебиуш Словацкий (упоминавшийся выше); через несколько лет мужем его матери стал Август Бекю (August Béku, 1771–1824), профессор медицины. Отношения с отчимом и сводными сестрами сложились хорошие, Юлиуш с детства был общим любимцем. Они жили в доме на Замковой, напротив университета (во дворе дома имеется мемориальная доска с бюстом поэта).
С творчеством Словацкого связана одна особенная «виленская» проблема, своеобразно сфокусировавшая свое время, пропитанная его духом. Об этом интересно и, кажется, исчерпывающе писала польская исследовательница творчества Словацкого Алина Ковальчикова[83]. Прежде чем перейти к изложению ее сути, хотелось бы отметить, что, на наш взгляд, проблема эта и существует, и интересна не только в данном конкретном случае, но и вообще как специфическая биографическая альтернатива, как неожиданный аспект психологии творчества. Суть же состоит в том, что Словацкий с определенного времени о Вильно не упоминал сознательно и намеренно. Это связано с появлением в 1832 г. (т. е. уже после восстания 1830–1831 гг.) III части «Дзядов» Мицкевича, где среди приспешников Сенатора (т. е. Новосильцева, преследователя филоматов и филаретов) есть Доктор, изображенный так, что не остается сомнений в его тождестве с профессором медицины Августом Бекю — отчимом Словацкого. Это и послужило причиной глубокой обиды Словацкого (к слову, и без того всю жизнь пытавшегося соперничать со своим старшим собратом по перу) на Мицкевича; он уехал тогда из Парижа в Женеву. Более того, ситуация как бы ставила под сомнение ту духовную атмосферу, в которой воспитывался и складывался будущий поэт. Мать Словацкого, Саломея Бекю, была хозяйкой известного в городе салона. Его посещали разные люди: и будущие гонители филоматов, и сами филоматы, и Мицкевич — он заходил в этот дом даже после вынесения приговора, перед самым отъездом в Россию в 1824 г., и вписал в альбом хозяйки прощальное стихотворение. Резкая конфронтация наступила позднее, в период и после восстания 1830–1831 гг., когда столь многие оказались в эмиграции (в том числе и оба поэта). После поражения Мицкевич иначе увидел и представил в своем произведении деятельность филоматов. В свете восстания, на волне которого прозвучала и чистая нота поэзии Словацкого, большинство посетителей салона Бекю предстали ренегатами.
В Швейцарии Словацкий пишет поэму «Час раздумья» («Godzina myśli», 1833), в которой создает биографический миф романтического поэта, «отрока с черными очами», живущего в своем возвышенном мире мечты и поэзии: «Словацкий дал такую версию своей юности, при которой родство не то что с доктором Бекю, но с миром реальным вообще не имело значения»[84]. С этого времени поэт также избрал Кременец (где он родился) в качестве образа любимого города детства. Однако и здесь не все просто. Описывая Кременец, поэт имел в виду Вильно, как убедительно доказала в своих работах Ковальчикова. Эмоциональная «власть» Вильно оказалась столь сильной, что попытки Словацкого скрыть, «отодвинуть» с ближнего плана все, с этим городом связанное, не помогли ее преодолеть.