Николай Пирогов - Из Дневника старого врача
Вот мои заслуги по делам Медицинской комиссии министерства народного просвещения.
Время моего отъезда из Дерпта в Петербург мне памятно.
(П. был утвержден профессором МХА 28 декабря 1840 г., но еще долго томился в неизвестности относительно окончательного решения его дела.. Так еще 25 января он писал, повидимому, К. К. Зейдлицу:
"10 дней назад получил я от Шлегеля письмо, в котором он мне пишет, что я в ближайшее время буду извещен" (копия в моем собрании из б. Музея П.). В конце февраля П. выехал из Юрьева, а 2 марта вступил в должность" ).
Я не могу назвать себя робким, но есть случаи, повидимому, весьма маловажные, которые могут привести в сильнейшее волнение мои нервы,- до того сильное, что я невольно начинаю трусить чего-то, сам не понимая, чего. Это случалось со мною вообще редко. Но два случая я живо помню.
Один из них был в Дерпте. Когда я приготовился совсем к отъезду и опорожнил мою квартиру ( 4 комнаты) от всей подвижной собственности и остался совершенно один, от скуки, предстоявшей мне в течение 2-3 дней, я начал читать романы Гофмана; и лишь только начинался вечер, невыразимый страх овладевал мною, и до того сильно, что я не мог преодолеть себя, чтобы выйти в другую комнату. Мне все казалось, что там кто-то сидит или стоит. Между тем я уже не раз читал романы Гофмана и другие повести в этом роде и никогда не замечал над собою ничего подобного.
Во второй раз я заметил над собою невыразимый страх однажды при путешествии по Швейцарии. Я шел ночью, часов в 10, в Интерлакен.
Ночь была превосходная, лунная, тихая. На шоссе, по которому я шел, мне не повстречался ни один человек; все было тихо и уединенно. Слышался только шелест листьев и журчание ручейков. Сначала я шел бодро и весело, но мало-помалу меня начал одолевать страх; мне начало мерещиться, что кто-то идет сзади меня в некотором расстоянии. Это казалось мне до того ясно, что я невольно останавливался и ворочался назад. Наконец, не вытерпев, от страха почти побежал бегом, так что в Интерлакен пришел запыхавшись и весь в поту.
Приехав после рождества (1841 г.) в Петербург, я должен был представиться, уже как подчиненный, Клейнмихелю.
(Имеется в виду рождество 1840 г.; упоминание 1841 г. относится ко времени переезда в Петербург.)
Теперь он уже считал себя не вправе быть любезным со мною попрежнему,- и принял меня уже не в кабинете, а в общей приемной зале, вместе со многими другими лицами. Оловянные глаза уже смотрели иначе, и когда я имел глупость напомнить им об обещанной мне, яко бы, квартире, то они посмотрели на меня не попрежнему. С этого дня я уже не видал более ни разу оловянных глаз моего начальника и, конечно, ни мало не сожалею об этом.
(Литература о Клейнмихеле как ученике и последователе Аракчеева огромна. Яркая характеристика его-в неизданном дневнике Я. А. Чистовича (Е. Н. Павловский, 1948, стр. 196 и сл.).
По присланной мне инструкции, я назначался заведывать самостоятельно всем хирургическим отделением 2-го военно-сухопутного госпиталя, с званием главного врача хирургического отделения.
Врачебные и учебные мои действия по этому отделению госпиталя, заключавшему в себе до 1000 кроватей, были совершенно независимы от госпитального начальства, и только по делам госпитальной администрации я обязан был сноситься с главным доктором госпиталя.
Вместе с этим я назначался профессором госпитальной хирургии и прикладной анатомии при Медико-хирургической академии.
Осмотрев все хирургическое отделение госпиталя, я убедился в его поистине ужас наводящем положении.
Вся вентиляция огромных палат (на 60-100 кроватей) в главном каменном корпусе основывалась на длинном коридоре, а вентиляция коридора - на ретирадниках. Действительно, в коридоре несло постоянно из ватерклозетов и, повидимому, вечно не [...].
(Вскоре после вступлении в должность П. подал в конференцию МХА заявление, в котором писал: "Призванный для преподавания госпитальной хирургии и прикладной анатомии,- наук, требующих показательного или демонстративного объяснения, я еще при первом моем вступлении в должность увидел, сверх моего ожидания, совершенный недостаток средств для удобного изложения этих предметов.
1) для госпитальной хирургии не достает операционной залы. В каком хорошо устроенном госпитале нет особенной комнаты для производства операций? Можно ли все операции делать в палатах, в присутствии других больных? А в здешнем Военно-сухопутном госпитале, исключая одной тесной комнаты, теперь установленной анатомо-патологическими препаратами, снарядами и пр., нет никакого другого удобного места; слушатели, теснясь около оператора, затрудняют ход операции и не могут вместе следовать хорошо за ее ходом.
2) Для патологической и прикладной анатомии не достает также самого главного,- места, где бы можно было помещать патолгические и другие препараты, до сих пор разбросанные в разных местах" (Ф. И. Валькер, стр. 7).
В другом заявлении П. читаем: "Следуя за ходом патологической анатомии, нельзя не убедиться, что она сделалась наукою, совершенно необходимою для каждого практического врача; но необходимость ее оказалась особливо явственно в последнее время, когда она еще более сблизилась с практическою медициною посредством медицинской органической или патологической химии". После того как показаны болезненные изменения в крови, открыто, с какою точностью посредством химического исследования мочи можно наблюдать за ходом болезни,- "практические химико-патологические занятия сделались обязанностью на только клинического, но и всякого учителя практического врача" ).
Другие отделения госпиталя, в некотором отношении еще лучшие, помещались в деревянных отдельных домах, в каждом до 70 и более кроватей. Вентиляция в них была натуральная, без коридоров; сырость неисправимая. В гангренозном отделении, содержавшем в себе еще больных, оставшихся после лечения доктора Флорио громадными меркуриальными втираниями, сердце надрывалось видом молодых, здоровых гвардейцев с гангренозными бубонами, разрушавшими всю брюшную стенку. Палаты госпиталя были переполнены больными с рожистыми воспалениями, острогнойными отеками и гнойным-диатезом.
Для операционных не было ни одного, хотя плохого, помещения.
Тряпки под припарки и компрессы переносились фельдшерами, без зазрения совести, от ран одного больного к другому. Лекарства, отпускавшиеся из госпитальной аптеки, были похожи на что угодно, только не на лекарства. Вместо хинина, например, сплошь да рядом отпускалась бычачья желчь, вместо рыбьего жира - какое-то иноземное масло. Хлеб и вся вообще провизия, отпускавшиеся на госпитальных, были ниже всякой критики.
Воровство было не ночное, а дневное. Смотрители и комиссары проигрывали по нескольку сот рублей в карты ежедневно. Мясной подрядчик, на виду, у всех, развозил мясо по домам членов госпитальной конторы. Аптекарь продавал на сторону свои запасы уксуса, разных трав и т. п. В последнее время дошло и до того, что госпитальное начальство начало продавать подержанные и снятые с ран корпию, повязки, компрессы и проч., и для этой торговой операции складывало вонючие тряпки, снятые с ран, в особые камеры, расположенные возле палат с больными.
Главный доктор госпиталя был ст. сов. Лоссиевский, именуемый у своих товарищей Буцефалом или Букефалом.
(Дем. Як. Лоссиевский (род. 1798-?) учился в МХА; лекарь-с 1818 г.; служил в военных частях; с 1840 г.-старший доктор ВСХГ ).
Хотя известная французская поговорка "grande tete, grande bete" (Большая голова - большой глупец) и грешит против физиологии, но нет правил, даже и физиологических, без исключения. В отношении к голове Лоссиевского, физиология оказалась, действительно, неправою, как это окажется впоследствии.
Так как госпиталь, вследствие новых учреждений, подчинился теперь в учебном отношении Медико-хирургической академии, то и Лоссиевский очутился между двух начальников: президентом Медико-хирургической академии (Шлегелем) и директором военно-медицинского департамента (Тарасовым).
По осмотре госпиталя, я нашел множество больных, требовавших разных операций, особенно ампутаций и резекций, вскрытия глубоких фистул, извлечения секвестров и т. п.
Это были все застарелые, залежавшиеся в худом госпитале больные, зараженные уже пиэмией или пораженные цынгою от худого содержания.
Я сделал огромный промах и грубую ошибку, сильно отразившуюся потом на моей практической деятельности. Еще более, чем промах, был проступок против нравственности. И промах, и проступок состояли в моем приступе к энергическим хирургическим производствам не рассмотренных и не анализированных достаточно ни с научной, ни с нравственной стороны множества из случаев, подвергнутых мною операции. С научной стороны был большой промах то, что я сообразил вмешаться в настоящее положение этих больных, не обратив внимания на ту неблагоприятную обстановку (госпитальной конституции), при которой я подвергал больных операции.