Леонард Гендлин - Исповедь любовницы Сталина
Сталин сразу отреагировал:
— Для чего пожилой вдове иметь такую большую квартиру? Она что, собирается уроки танцев давать? Пенсию надо прибавить, Александр Сергеевич добросовестно работал, жаль его.
— Товарищи, давайте споем! — прогундосил Ворошилов.
— Климент Ефремович, вот ты в прошлом мастеровой, слесарь, без законченного низшего образования, для чего ты попер в военные? Смотри, сколько нацепил на грудь орденов и медалей, без стеснения носишь маршальские погоны, а, по совести говоря, вояка ты говенный. Мы переведем тебя с сохранением стажа в солисты русского хора имени Пятницкого, тебя с удовольствием примут. Как только на афише появятся фамилия и звание «Солист русского народного хора, маршал в отставке Клим Ворошилов», от публики отбоя не будет, все захотят на тебя поглазеть. Непременно прихвати с собой кривоногого кавалериста маршала Семена Буденного. В России сенсация всегда стоит на первом месте!
— Поскольку товарищ Ворошилов разбирается в русских песнях, — проговорил Жданов, — давайте кинем его на культуру.
— Я с тобой согласен, — сказал И. В. — Предложение разумное, но сегодня важнее послать своего человека в Венгрию. Вот когда Клим постареет, тогда пошлем управлять культурой!
Из Москвы приехал И. Г. Большаков. Он привез на утверждение новую картину «Генерал армии», в основу сюжета которой легли недавние события Сталинградской битвы.
— Хороший фильм сделали ленинградские товарищи, — сказал Сталин после просмотра. — Картину можно рекомендовать на Сталинскую премию, только название придется изменить. Назовем «Великий перелом». У кого имеются возражения? Раз молчите, значит, единогласно. Особо следует отметить автора сценария Чирскова, режиссера Эрмлера, артиста Державина, остальных товарищей награждайте по своему усмотрению.
— Артиста Бернеса не следует награждать! — процедил Жданов.
— Почему? — удивленно спросил Большаков.
— Потому что у нас искусство русское, а не еврейское.
— В таком случае как прикажете быть с режиссером Фридрихом Марковичем Эрмлером? Напомню, что он поставил «Великого гражданина». И вообще, что нам делать с режиссерами-евреями?
— На киностудиях царит еврейское засилье. У нас нет кадров, — отрезал Большаков.
— Кадры надо уметь воспитывать, — наставительно проговорил Жданов. — На экранах то и дело мелькают в титрах одни и те же фамилии: Юткевич, Трауберг, Ромм, Козинцев, Донской, Рошаль, Зархи, Райзман, Хейфиц.
Большаков:
— Они же авторы классических фильмов!
Сталин:
— Товарищ Жданов прав. Нечего выпячивать евреев на передний план. Государство русское, советское, многонациональное, но не еврейское. Поработали товарищи, сделали свое дело, мы их поблагодарили, пусть другим дадут возможность проявить способности.
Большаков:
— Вопрос принципиальный. Вы даете указание уволить режиссеров-евреев? В области кинематографии они проработали десятки лет, имеют ордена, звания, международные премии. Что я им скажу? Мы еще забыли, что существует мировая печать, которая сразу же откликнется.
— Зачем нам вмешиваться в дела вашей епархии? — устало заключил Сталин. — Вы поп и сами охраняйте свой приход.
— И. В., мы учтем ваше предложение.
— В ближайшие дни приступит к работе твой первый заместитель Константин Степанович Кузаков[4].
— И. В., разве он кинематографист?
— Какое это имеет значение? Ты пришел управлять кино из канцелярии и за короткое время нахватался вершков. Смотри, Иван Григорьевич, не обижай Кузакова. Мы рекомендуем его на эту должность.
— Кажется, он работает в сценарном отделе киностудии «Мосфильм»?
— Напомню тебе слова Суворова: «Плох тот солдат, который не хочет стать генералом». Почему ты сопротивляешься?
— У меня уже есть заместители: и первый, и второй, и третий.
— Ничего, потеснятся. Одного переведи на производство или пошли в национальную республику, там нужны русские кадры.
Поскребышев проговорился, что Кузаков — незаконнорожденный сын Сталина, но кто его мать, он не знает.
Я ошиблась, когда подумала, что Сталин ко мне охладел. И. В. приходил каждую ночь, был требователен, ревновал к прошлому, к мужу, к друзьям-собутыльникам.
— Я ценю тебя, Верочка, — шептал он в любовном угаре, — за то, что отказалась стать моей женой. Этого хотят все бабы. Назови мне женщину, которая не хочет властвовать? Моя дочь Светлана тебя ненавидит, мечтает о твоем исчезновении. Она видела тебя несколько раз и обо всем догадывается. На эту щекотливую тему мы с ней никогда не говорили. Сломать меня нельзя, покорить невозможно. — Сталин задымил трубкой. В паузах пил подогретое вино, свой любимый грог. — Берия собирался взять тебя на пушку, а ты — молодец, обвела вокруг пальца самого начальника государственной безопасности.
Необъяснимо, почему человек всегда испытывает грусть, когда приходится расставаться с морем. В кулачке зажала несколько монеток. Поплыла далеко-далеко, и там, вдали от берега, монеты беззвучно упали на морское дно. Дай Бог, чтобы они принесли мне счастье…
15 октября 1945 года за мной неожиданно приехал Власик.
— Что-нибудь случилось? — спросила я испуганно.
— Там все узнаете! — буркнул он сквозь зубы.
Насупленный И. В. меня уже ждал. Он приказал следовать за ним. Мы шли узкими коридорами, по узенькой винтовой лестнице спустились в мрачную, тускло освещенную комнату. Со всех сторон взирали лики святых. Словно живые, они смотрели на меня как бы с укоризной. Сталин говорил очень тихо, каждое его слово вползало в душу и больно сжимало сердце.
— Нынче будешь исповедоваться. Если уличат во лжи, отсюда живой не выйдешь. Ты, потаскуха, слишком много знаешь, тебя, стерву, следует живьем замуровать.
Последнюю фразу он злобно прошипел. Я осталась одна в каменном мешке. Где-то надо мной раздался глухой старческий голос. От испуга я задрожала. Сталин в любую минуту мог придумать какую-нибудь пакость.
— Дочь моя, Вера Давыдова! Мы все принадлежим нашему Господу. Только он один вправе распоряжаться нашими бренными душами. Я пришел сюда, под своды Московского Кремля, выслушать твою слабую душу, оскверненную сатаной. Не бойся меня.
— Прежде чем говорить, я должна вас увидеть!
— Я предстану перед тобой после исповеди.
— Мне не в чем каяться.
Погасли электрические свечи. Мрак окутал темницу-исповедальню. Отчетливо услыхала душераздирающие крики. Выли шакалы, лаяли собаки, мяукали кошки. Садисты пустили фонограмму. Ноги отяжелели, я постелила на пол пальто и так, сидя, задремала. Очнулась от знакомого голоса. Приоткрыв глаза, увидела склонившегося надо мной Поскребышева.
— И. В. остался вами доволен. Он разрешил отвезти вас домой.
В тот день я долго гуляла по ночной, холодной Москве. Я неслась по волнам людского океана и вновь ощутила беспомощность, беспросветную тоску, одиночество. Я задыхалась в морской пучине. Наброшенная на шею петля мешала выплыть. Я устала сражаться за право жить. Страшно, когда некому поведать невыплаканное горе. Вспомнила про монаха Нафанаила. Возможно, он жив? Но как его найти? Помнит ли он меня? Прошло столько лет. Захочет ли он говорить? Так складывается наша жизнь, что в трудную минуту мы ищем защиту у Всевышнего. Верила в то, что он — ЕДИНСТВЕННЫЙ в состоянии защитить меня от грядущих бед. А почему ОН обязан помогать? Ведь столько раз я про него забывала.
Позвонили из Московской Патриархии, секретарь передал, что со мной хочет повидаться патриарх Всея Руси Алексий. Он прислал машину, принял ласково и добросердечно. Стол накрыла тихая, незаметная, с печальным лицом монашка-домоправительница. Патриарх попросил меня спеть в Елоховском соборе в Новогоднюю ночь.
— В. А., за труды праведные мы вас хорошо поблагодарим, церковь не любит оставаться в долгу.
Во время чаепития я спросила Святейшего, не знает ли он, в какой обители проживает монах Нафанаил.
— Как не знать? Нафанаил совсем хворый стал. Живет в Загорске, в монастыре Троице-Сергиевской Лавры. Мирских селян туда не пускают. Женщинам не полагается заходить на территорию мужского монастыря.
— Мы когда-то были знакомы, этот человек в моей жизни оставил неизгладимый след. Разрешите с ним повидаться, хотя бы на несколько минут?
— Если монах Нафанаил будет в силах говорить, вам устроят с ним встречу. Поезжайте туда утром.
Лавра такая же нарядная и праздничная. Последний раз я была в Загорске очень давно. Записка патриарха Алексия открыла глухие монастырские ворота. Предупредительный настоятель со светскими манерами проводил меня на второй этаж. В крошечной каморке-келье, укрытый простым серым одеялом, на деревянном топчане лежал изможденный старец. Подслеповатыми, воспаленными слезящимися глазами он долго смотрел на меня.