Александр Эткинд - Внутренняя колонизация. Имперский опыт России
Двойники и тени, магические вредители и помощники принадлежали фольклору германских и славянских народов, но предметом литературы стали в эпоху пост-Просвещения, с ее навязчивой «тенью колонизованного человека» (Bhabha 1994: 62), — эпоху, которая в России органично совпала с Высоким Имперским периодом. В европейской литературе изобретение двойника приписывают Адальберту фон Шамиссо, франко-прусскому поэту и ботанику. В 1813 году, когда войска Российской империи с боями проходили по его родным землям, он написал «Удивительную историю Петера Шлемиля», продавшего свою тень за неограниченный доступ к золотым монетам. До того он совсем не ценил своей тени, но, лишившись ее, стал тосковать и все пытался вернуть ее обратно; однако сюжет можно понять и в том смысле, что одиноким и несчастным Петера делает его неограниченное богатство. Если явление двойника лишило Голядкина его мира, то потеря тени, наоборот, безмерно расширяет мир Шлемиля: в поиске своей тени он становится ученым, физиком и географом, специалистом по магнетизму. Подобно Франкенштейну, он путешествует через океаны и континенты, хотя в конце истории мы понимаем, что эти странствия лишь плод его воображения. Литературное влияние Шамиссо на русских сочинителей, писавших истории с двойниками, — Антония Погорельского, Гоголя, Достоевского, Ахшарумова — кажется очевидным, хотя всерьез не исследовано. Но вскоре после того, как Шамиссо рассказал о воображаемых путешествиях своего Шлемиля и заключил его в сумасшедший дом «Шлемиум», построенный на его же деньги, он и сам отправился в кругосветное путешествие на корабле российского флота. За три года (1815–1818) Ша-миссо на самом деле посетил Африку, Полинезию, Камчатку и Русскую Америку В его честь назвали площадь в Берлине и остров в Чукотском море. И будто для того, чтобы сделать историю самого Шамиссо еще более удивительной, корабль, на котором он служил натуралистом, назывался «Рюрик» (Gusejnova 2012).
Проблемой империи было осуществление политической власти в условиях культурного разнообразия и экономического отчуждения. В успехах и неудачах ситуация внутренней колонизации вела к умножению и усложнению различий, опосредовать которые приходилось новому классу имперских администраторов — чиновников, офицеров, миссионеров, ученых. Эти смешанные группы бюрократов и интеллектуалов, пример которым мы видели в Министерстве внутренних дел, действительно производили знание, налаживали управление, выявляли внешних и внутренних врагов. От Державина до Менделеева среди них были лучшие люди России; много было и других. То был становой хребет империи, ее несущий каркас, ее растущий позвоночник. Поэтому на своем огромном пространстве от Пушкина и Гоголя до Белого и Толстого русская литература фокусировала свою оптику именно на этих людях. Подобно биопсии, литературные тексты диагностировали злокачественное развитие в этом новообразовании. Они прогнозировали крах, который случится с имперским организмом именно в этом узком месте; так эти тексты и читали их влиятельные критики, начиная с Белинского. От отчаянного чиновника из «Медного всадника» до его подлого коллеги из «Записок из подполья», от ненадежных Башмачкина, Ковалева, Поприщина до таких оплотов здравого смысла и имперской верности, как Максим Максимыч, Каренин, старший Аблеухов, — раз за разом и текст за текстом имперская элита не выдерживала имперского бремени. Осуществляя владычество над себе подобными, элита внутренней колонизации переживала его как разрыв внутри собственной субъективности. Напряженные отношения этих людей с государством, частью которого они были так же, как нос был частью майора Ковалева, определяли их двойственные отношения к самим себе. Где бы ни застала этих имперских менеджеров их литературная служба, в столице или в глуши, — неочевидная и непостоянная, но острая как лезвие колониальная граница разрезала этих посредников надвое, оставляя их наедине со своим двойником. В среде внутренней колонизации предельным выражением имперских процессов стало именно размножение двойников, исключающих обмен, диалог и субъективацию. Обильное и всегда критическое использование двойственных образов тени, оборотня, призрака, ставшее традицией русской литературы, выросло из особенной ситуации, в которой жил и работал этот средний класс внутренней колонизации.
Илл. 23. Иллюстрация к «Медному всаднику» Пушкина. Александр Бенуа. 1903.
География, история и политика сжали русскую культуру XIX века, создав в ней складки, которые соединили то, что в других имперских культурах разделялось океанами или тысячелетиями. На уровне высокой профессиональной культуры — среди самих авторов и их культурных героев, таких как Гринев, Мышкин иДарьяльский — развивались рациональность, индивидуализм, письмо и дисциплина. На уровне народной культуры — среди миллионов русских крестьян — своим ходом шла «восточная», «общинная», «мистическая», «дописьменная» жизнь. Это уровень Пугачева, Рогожина и Кудеярова. И был еще средний уровень имперских чиновников и офицеров, приказчиков и исправников внутренней колонизации, таких как Максим Максимыч, Чичиков и Хлестаков, Ковалев и Голядкин, Каренин и Аблеухов. Их жуткие конфликты развивались в имперском одиночестве, безумии и безмирности. Раздвоенное, как имперский орел, сердце этой тьмы билось именно здесь.
Изображая короткие замыкания жертвоприношения и двой-ничества, которые пронизывали складки истории, классическая русская литература предвещала глобальную современность, в которой внутренняя колонизация перехватывает эстафету у внешней. Как писал в 1924 году Юрий Тынянов: «Много заказов было сделано русской литературе. Но заказывать ей бесполезно: ей закажут Индию, а она откроет Америку» (Тынянов 2001:438).
Заключение
Время быстро летит в постколониальном мире. Всего несколько десятилетий назад идея считать даже Украину или Среднюю Азию колониями Советской империи вызывала яростное сопротивление по обе стороны «железного занавеса». В 1990-х годах постколониальные исследователи обсуждали, почему созданные ими концепции нельзя применять к развивающимся странам на постсоветском пространстве. В работах последних лет эти проблемы решены, но возникают новые. Изучая этносы, национализм и суверенитет в постсоветском пространстве, ученые часто не обращают внимания на специфические институты Российской империи, которые на протяжении веков определяли жизнь Северной Евразии и привели ее к революционным событиям XX века. Пример тому крепостное право. Отмененное в то же время, что и рабство в США, но гораздо более масштабное, крепостное право действовало на историю России по крайней мере так же долго и столь же сильно. Однако ни в России, ни за рубежом не появилось ничего подобного американскому вниманию к истории рабства и наследию расизма. В науке двойные стандарты не бывают продуктивны.
Конструктивистская парадигма избегает идей исторической преемственности и культурного наследия, которые вдохновляли прежние поколения советологов. В годы холодной войны многие ученые оправдывали свои занятия, выводя генеалогию советских институтов из истории Российской империи. Недооценивая масштабы изменений и напряженность выбора, который на развилках истории делали правители России и ее народы, такая прямолинейная логика давно уже не выглядит убедительной. Считать советский режим реинкарнацией Российской империи столь же неверно, как и объяснять характерные черты постсоветской России наследием советского режима. Каждое поколение делает свой выбор в рамках окна возможностей, которое ему досталось от прошлого.
Тем не менее некоторые возможности и ограничения в этой части света оказались удивительно живучими. В географии и культурной экологии России есть преемственные связи, которые трудно отрицать. Россия приобрела большую часть своей территории до того, как стала империей, и основной причиной такого собирания земель был пушной промысел. Когда этот ресурс истощился, с государством произошла катастрофическая и продуктивная трансформация, заложившая фундамент империи. Это был период многочисленных экспериментов: империя открывала, захватывала, заселяла, возделывала — одним словом, цивилизовала — земли по обе стороны своих движущихся границ. В течение столетий Российское государство сочетало территориальную экспансию с сильной иммиграционной политикой. Оно ввозило людей, расселяло и переселяло их, экспериментировало с разными формами управления населением. Незаконные или организованные, эти массовые движения перекрывали эластичные континуумы внешнего и внутреннего, туземного и зарубежного, освоенного и чуждого. Зоны более ранней колонизации ощущались как свои — недавно захваченные территории — как все еще иностранные. Политические категории пространства вырастали из восприятия исторического времени. Большую часть своей тысячелетней истории Кенигсберг был за пределами границ России. Однако российские войска не раз захватывали его, и горожане становились подданными России так же, как ингерманландцы, жившие на территории нынешнего Петербурга, и те финские и славянские племена, что некогда жили на месте Москвы. Категории внешнего и внутреннего менялись местами; военные и политические границы расширялись, но внутренние земли оставались неразвитыми. Их приходилось колонизовать снова и снова.