Дмитрий Быков - Школа жизни. Честная книга: любовь – друзья – учителя – жесть (сборник)
Я ответил, что мечтаю о факультете журналистики, но туда очень трудно поступить.
– Трудно поступить! – повторил мужчина. – Кто хочет, тот добьется, кто ищет, тот всегда найдет, – продолжал он нараспев. – Главное – идти к своей цели и не бояться трудностей. – Он задумался. Пауза затягивалась, и он протянул мне пачку сигарет: – Закурить хочешь?
Я отрицательно покачал головой и сказал, что не курю.
– Ты, наверное, много читаешь? – возобновил опять он странный разговор.
– Да нет, не очень, – отвечал я, – только то, что по программе.
– А библиотека у вас большая? – он метнул на меня быстрый взгляд.
Я объяснил, что у нас двадцать – двадцать пять книг, одна полка, и та не заполненная.
– А какие у вас книги? – продолжал он задавать праздные вопросы.
– Полное собрание Джека Лондона, Пушкин, «Анна Каренина» и еще что-то, не помню, – отвечал я, теряясь в догадках.
– А старые книги – дореволюционные или первых лет советской власти – есть?
Я ответил отрицательно.
Он помолчал. Мне показалось, что он чем-то разочарован.
– Я читал твои сочинения, – сказал он после паузы, – они неплохо написаны. Особенно последнее. Там очень удачный эпиграф. Как ты его раскопал?
Сердце мое оборвалось, и я сидел молча, чувствуя, что мои щеки пылают.
– Ты его сам нашел или кто-то подсказал? – продолжал он с некоторым торжеством, пристально глядя на меня.
Я молчал.
– Да, я забыл представиться. Майор Гвоздикин, вот мое удостоверение.
Я мельком взглянул на удостоверение и чуть не упал со стула. Потом дрожащими руками вынул из его пачки сигарету. Он предупредительно щелкнул зажигалкой. После первой же затяжки я надолго закашлялся. Он смотрел на меня с доброй улыбкой.
– Лучше не кури. Так ты хотел мне рассказать об эпиграфе? Давай, я тебя слушаю, – сказал он спокойно.
Я понял, что нужно признаваться:
– Я его сам придумал, – сказал я дрожащим голосом.
– Как сам? – не понял майор.
– Ну, просто придумал. Спросите у наших ребят, они подтвердят.
– Постой, постой! Ты утверждаешь, что сам придумал эпиграф? А подпись?
– И подпись тоже. Все ради шутки.
Он был явно озадачен.
– Ну, это мы проверим и насчет библиотеки тоже. И часто ты так шутишь?
– В каждом сочинении, – сокрушенно сказал я, – но теперь я уже больше не буду. Это были глупые шутки.
– А ты знаешь, кто такой Каутский?
– Какой-то писатель, я его никогда не читал.
– Да, от твоих шуток обхохотаться можно, – сказал он раздраженно, – тоже мне, юморист! А учителя, мать их! Никто не фига не знает, поразгонять бы их, да где других возьмешь? Ну что мне с тобой делать?
Он опять задумался. Я сидел ни жив ни мертв.
– Хорошо, слушай меня внимательно. Сейчас иди в класс и спокойно учись. Об этом разговоре никому ни слова. Мы все проверим. Если ты сказал правду, считай, что тебе повезло. Попади не на меня, другой бы тебя… И думай, перед тем как шутить, хорошо думай. Выпороть бы тебя! Ну, иди!
Я встал и на ватных ногах пошел к двери. Была уже перемена. Мои друзья осведомились о моем здоровье. Я никому ничего не сказал и несколько месяцев ждал последствий, но их не было. Спал плохо и стал рассеянным.
С тех пор я твердо решил не шутить. А что касается эпиграфов, то у меня на них аллергия. При встрече с ними я ощущаю какую-то старую, давно забытую тревогу и спешу перевернуть страницу. На всякий случай…
Впрочем, иногда старая болезнь дает рецидивы, как, например, в этом рассказе.
Ольга Кондратьева
«…Расцветет еще пышным букетом!»
Мой папа, молодой фронтовик, очень хотел сына, но родилась дочь, то есть я. Во многом мне повезло: папа, не искушенный в педагогике, растил меня как пацана, не делая скидок на мою девчачью природу. Мы с ним катались на лыжах и на коньках, ездили по музеям и выставкам, по подмосковным старинным усадьбам, вместе читали книжки типа Луи Буссенара «Капитан Сорвиголова». Папа учил меня терпению, выдержке и самозащите. А защищаться было от чего: увы, я полностью подходила под дразнилку «толстый, рыжий, конопатый…» – то есть была кругленькой, ярко-рыжей и конопатой. Разбив несколько носов дразнильщиков, в том числе и более старших, я утвердила свой авторитет во дворе.
В школу я пришла абсолютно уверенной в себе, умея уже читать и считать, такая крупная, сильная и очень живая девочка, эдакий «вождь краснокожих». Соответственно заполнялись и мои дневники: отметками «пять» и «четыре» – за учебу, за поведение – «три» с минусом и даже с двумя минусами, и замечаниями на полях дневника, нередко по всему периметру страницы.
Я была, наверное, одним из первых заключенных, получивших свободу сразу после смерти Сталина. В тот день я, как бывало нередко, стояла в углу в нашей маленькой комнатке в 7 кв. метров в старом доме № 26 на Кадашевской набережной, в полуподвальной квартире № 6. Мой «угол» образовали с одной стороны беленая печка, с другой – высокая этажерка, на верхней полочке которой стоял радиоприемник. Он был включен: передавали какую-то музыку. Мама у низкого окошка вышивала гладью салфеточки. А я в своем углу уныло выковыривала пластины известки и в получившихся глиняных проплешинах сталась разглядеть какие-то картинки, фигурки… Вдруг твердый голос диктора по радио что-то объявил, и заиграла траурная музыка. Мама вскочила, заплакала и побежала в коридор, к бабушке и соседям. Я же, погруженная в свои фантазии, не разобрала, что сказал диктор, но сообразила, что мое «заключение» отменяется благодаря важности события. Посему вышла из угла. Никто этого события и не заметил: не до меня было.
В начальную школу я пришла в середине пятидесятых, когда стали набирать силу разоблачительные процессы в партии. В школе № 586, что была в одном из Кадашевских переулков, парадная лестница на площадке в конце первого марша имела подобие цветничка из цветов в горшках, огороженных мелким штакетником, в середине которого высилась белая поколенная фигура Сталина – одна рука заложена за бортик френча, вторая опущена.
Дальше лестница расходилась на два марша, ведущие на второй этаж к классам. Ученики носились по лестнице, почти не замечая «усеченного» вождя, только изредка врезаясь в цветочные горшки. Каково же было наше изумление, когда однажды, придя утром в школу, мы обнаружили эту фигуру вождя лежащей вдоль стенки «раздевалки». Раньше она казалась такой массивной, гипсовой, а на самом деле была легкой – из папье-маше, крашенной белой масляной краской. Да еще полой внутри, глубокой, как пещера… И мы с двумя еще девчонками не нашли ничего лучшего, как спрятаться в этой «пещерке» и караулить входящих в раздевалку учеников, выскакивая оттуда с громким криком и рыком, пугая ребят. Поверженный вождь после нашего выскакивания из него с грохотом качался с боку на бок… Взрослые довольно быстро прекратили наше дикое развлечение, строго запретив даже подходить к фигуре из папье-маше, но особенно нас не ругали…
С учительницей начальной школы Верой Николаевной Соболевой, высокой, с фигурой «женщины с веслом», строгой, отношения мои сильно омрачились неприятным эпизодом, наложившим тень на все годы моего обучения в ее классе. Она, конечно, отмечала мои способности, – несмотря на мои проколы в дисциплине, я все-таки была старостой класса, а потом и членом совета дружины. Но этот эпизод…
Я была дежурной по классу. На большой перемене тщательно вытерла доску отполосканной тряпкой, открыла окна, чтобы проветрить класс. Двое мальчишек расшалились и не хотели выходить из класса, прыгали и бегали по партам. С трудом я все-таки их выдворила, но они все время пытались ворваться в класс. Я встала за дверь и подняла наизготовку пыльный веник. Дверь распахнулась, и веник сам дернулся в моей руке и опустился… на Веру Николаевну, которая вошла в класс своей стремительной походкой. Конечно, никого не обрадует получить по лицу пыльным веником… Я была убита, понимая, что никакие объяснения не отменяют случившегося ужаса… Это происшествие в совокупности со многими моими другими шалостями и провинностями и стали причиной того, что моя мама, сама учительница, только в другой школе, тоже очень строгая, много лет спустя в моменты укоров в мой адрес все повторяла слова Веры Николаевны: «Увидите, расцветет еще ваша дочь пышным букетом…»
Мама была очень сурова ко мне и тщательно следила за моими оценками и «подвигами» в школе. Училась я в общем хорошо. И была достаточно грамотна благодаря запойному чтению с четырех лет и хорошей памяти, все мне давалось легко, кроме чистописания. Мама безжалостно рвала исписанную почти наполовину тетрадь по чистописанию – за грязь и помарки, и заставляла меня переписывать все заново, что я и делала, высунув от усердия язык и заливаясь слезами.