Наталия Ильина - Дороги и судьбы
Свидания с друзьями сократились той зимой до одного раза в неделю. Виталий и Олег проводили у меня свои свободные вечера. К нам присоединялся Юра. "Наши посиделки не потеря времени,- сообщала я матери,- мы стали даже, по предложению Виталия, планировать свои встречи. В следующий раз Юра расскажет нам о положении в Китае. Мне поручено сообщить о постепенном закрепощении крестьян в России, а Виталий собирается осветить нам аграрный вопрос конца XIX - начала XX века. Видишь, как мы потрясающе умны?"
Что и говорить: умны мы были потрясающе. И, принимая во внимание наш возраст, добавлю: умны не по летам! Виталий, к примеру, выдвинул однажды такую теорию: профессия писателя скоро отомрет. Классики минувшего века описывали, в сущности, жизнь бездельников. А в наше время нельзя описать человека вне его труда. Значит, прежде чем браться за перо, писатель обязан изучить профессию своего героя, превращаясь то во врача, то в инженера, то в токаря, то в шахтера. Это можно, но зачем? Кто лучше расскажет о труде токаря, чем сам токарь? Вывод: писатели-профессионалы нам скоро просто не понадобятся.
Лет семь спустя моя московская квартирная хозяйка нередко сетовала, что лишь отсутствие времени мешает ей засесть за роман. Она была весьма слабо образованной женщиной, и меня смешили ее слова. А той казанской зимой идиотская теория Виталия не рассмешила почему-то ни капли. А в самом деле: почему бы токарям самим не взяться за перо, оттеснив писателей-профессионалов?
В письме от 10 февраля я пишу матери: "...на второй семестр благополучно перешла по письменным работам. От нас, как ты знаешь, требуют еще и творчества. Написала недавно рассказ. С интересом жду оценки".
Я и сегодня с интересом познакомилась бы с этой оценкой... Видимо, она была благосклонной, ибо "зачет по творчеству" я получила. И рассказ бы этот перечитала не без волненья: он был написан на тогда модную тему - эвон куда меня заносило! Но рассказа не сохранилось. Я все обещала послать его матери, но так и не нашлось времени на перепечатывание. Смутно припоминаю лишь одну сценку: диалог молодого писателя из ра-{301}бочих с эстетствующим критиком, происходящий на лоне природы,- беседуют у дачного забора, разделяющего их владения. Легко могу вообразить, что молодой писатель учит критика правильному подходу к литературе (слогом Виталия и Юры), а эстетствующий старикашка упорствует, не желая сдавать своих обветшалых позиций...
"Радуюсь моей работе в консерватории,- писала я матери,- идешь по залу, и из всех аудиторий музыка, музыка, музыка. Я тут заодно и учусь, ибо стенографирую лекции по истории музыки..."
Но не только лекции стенографировала я в консерватории. В кабинете директора устраивались совещания, некоторые преподаватели обвиняли друг друга, и не мне было судить - справедливо или нет, но бывало, что после такого совещания застревал в душе неприятный осадок. Объяснить я его не могла, все ведь хорошо, справедливо, правильно. И я старалась осадок не взбалтывать, не тревожить, застрял где-то на донышке души - и пусть, сам, быть может, рассосется, исчезнет...
Друзья мои и я были тогда такие твердые, несгибаемые, исполненные оптимизма, не знающие сомнений, глубоко положительные персонажи. Стремились к всегдашней ясности. Часто цитировали Маяковского, божились им, а вот почему-то ни разу не вспомнили тогда его прекрасных слов: "Тот, кто постоянно ясен,- тот, по-моему, просто глуп!"
И странно мне читать мои письма к матери, той зимой написанные: "У вас тревожно в Китае, милая мама, а мы живем тут просто и мирно!"
Я читаю сегодня эти письма, и мне слышится шепот мисс Бетси Тротвуд из любимейшего романа моего отрочества, все повторявшей, глядя на Дэвида Копперфилда: "Слепой, слепой, слепой!"
Комната моя оказалась и сырой, и холодной, и лишь мое тогдашнее железное здоровье помогло мне перенести зиму, ни разу не захворав. Посещала иногда тревога, в причинах которой я разобраться не могла и, видимо, не хотела. Было боязно хоть чем-то пошатнуть, сдвинуть душевное равновесие, ощущение покоя и прочности, доселе мне незнакомое. Я уважала себя: научилась хорошо делать свое дело, ни записи, ни расшифровка не доставляли мне прежних мучений. И я была тут нужна, меня постоянно звали стенографировать. Ушло чувство неполноценности, даже униженности, нередко посещавшее ме-{302}ня в Шанхае. Не шроф, ожидающий в передней. Не сборщица объявлений, от которой не чают, как отделаться. Стенографистка. Почетная профессия. "Сюда, пожалуйста. Вам удобно? Света достаточно?"
И главное: кончились метанья, суета, неуверенность. Отныне путь мой прям и ясен: меня ведут к заветной цели, через пять лет диплом советского вуза и профессия "литератор". Мне надлежит лишь добросовестно следовать указаниям, лишь выполнять, твердо зная, что именно требуется от меня. А учиться так весело! (Слова: "как весело учиться!" я нахожу в одном из писем к матери, той зимой написанном.) Голова моя сохранила свежесть и способность восприятия, память пусть и не та, что была в юности, а все же совсем недурна, учение дается легко, я любила себя за это.
Я не была тогда, разумеется, знакома со строками Ахматовой: "...но как нам быть с тем ужасом, который был бегом времени когда-то наречен?" однако страх перед бегом времени испытывала постоянно, сама, видимо, не отдавая себе в этом отчета. Но догадывалась: совладать с этим ужасом может помочь лишь одно - сознание, что минуты и часы уходят не напрасно, что день не потерян.
Теперь я знала, чем заполнять вереницу дней, на пять лет вперед знала, была цель, было к чему стремиться, неумолимость бегущего времени не страшила - этим, думаю, объясняется душевное равновесие, обретенное той зимой.
"Вот мне за тридцать, милая мама,- писала я в Шанхай,- а чувство такое, будто жизнь лишь началась и все впереди... Сейчас весна, и по крутым казанским улицам бегут ручьи..."
***
В июне заочникам предстояло сдать восемь экзаменов и два зачета. Между испытаниями - два-три дня перерыва, профессора давали нам консультации, разъясняли то, чего мы во время наших одиноких зимних занятий не были в состоянии одолеть своими силами. На первом курсе кроме меня было еще две заочницы, но обе москвички, все же остальные - заочники (сколько их было? восемь? десять? - не помню!); представительниц "слабого пола" в этом институте было значительно меньше, чем "сильного"... Меня поселили на втором этаже в общежитии "девочек" ("мальчики" обитали во флигеле), {303} я была в комнате шестой, напротив, дверь в дверь, жили еще четыре студентки, одна из них была старше меня, все остальные моложе, но курсами старше. Они учились на очном отделении, свои экзамены либо сдали, либо досдавали, постепенно разъезжались, к концу месяца я осталась в комнате одна...
Но всю первую половину июня институт гудел народом, жил полной жизнью, звенели звонки, распахивались двери аудиторий, студенты курили в коридорах и на скамейках в саду, мелькали лица, многие из которых (чего я тогда знать не могла!) из жизни моей не уйдут, так все и будут мелькать передо мной, постепенно старея, то в писательских Домах творчества, то в клубе, то во дворе дома, где я живу,- больше тридцати лет прошло с того июня, и как же изменились эти лица, начиная с моего собственного!
Государственные экзамены были главным событием июня; они шли в зале, их принимала комиссия, что-то важное и торжественное совершалось за плотно затворенными дверями,- проходя мимо, все невольно замолкали от уважения... Однажды я почти наткнулась на выходящего из зала Федина, следом идут другие члены комиссии, а рядом с Фединым молодая женщина, блондинка, лицо огорченное, едва ли не заплаканное, а он говорит ей красивым барственным голосом: "Но, дорогая моя, а чего ж другого вы могли ждать, если в "Онегине" вы перепутали..." Тут их от меня заслонили, я так и не узнала, что именно перепутала эта несчастная и неужели провалилась?
Нет. Просто получила тройку. Это мне сообщают студентки, делившие со мной комнату. Их осведомленность потрясает меня. Я случайно, идучи из сада, наткнулась на выход комиссии, эти же трое так наверху и пребывали, и вот им уже все известно - и кто перепутал, и что перепутал, и даже какая отметка!
Студенток, деливших со мной комнату, было пятеро, но две из них из памяти моей почти выпали, обе скоро уехали, обе в Литинституте недоучились, с тех пор я с ними не встречалась. Трое же других учились на старших курсах, им скоро предстояли госэкзамены, и они близко принимали к сердцу судьбу тех, кто сдавал теперь... И были они переполнены своими делами, заботами, романами... Моя ближайшая соседка по койке, вернувшись однажды вечером из сада, улеглась, взяла книгу, но я ви-{304}дела - не читает. С таким вдохновенно-мечтательным выражением лица никто не читает, да и страницы не переворачивались... А не произошло ли именно в тот вечер решительного и счастливого объяснения? И она, и муж ее (как он был в те годы молод, худ и обтрепан!) до сего дня встречаются на моем пути, это дружная пара, у них взрослая дочь, внучка - целая жизнь прошла с тех пор... К нам в комнату захаживали студенты. Один, высокого роста малый (вот его я никогда больше не видела!), навещал маленькую и пухленькую блондинку, говорившую со своим поклонником капризным тоном и вечно нагружавшую его поручениями,- проверяла, видимо, свою над ним власть... Насчет романов третьей - шатенка с красивыми серо-голубыми глазами - сказать ничего не могу. Была она сурова, неулыбчива, уверена в себе... И когда однажды к ней зашел студент (темно-курчавый, в очках, серьезный до мрачности), было ясно: визит чисто деловой. О студенте этом мне было позже сказано: "Талантливый прозаик. Любимец Федина".