Павел Милюков - Воспоминания (1859-1917) (Том 1)
В нем, с одной стороны, слышались слишком привычные выражения о "смутах и волнениях..., преисполнивших сердце царево тяжкой скорбью" и вызывающих, во имя "великого обета царского служения", "принятие мер к скорейшему прекращению опасной смуты". С другой стороны, этими "мерами" оказывались обещания, "для успешнейшего умиротворения", "даровать незыблемые основы действительной неприкосновенности личности" и "гражданской свободы". А {310} главное, мы услышали заветные слова: "никакой закон без одобрения Думы", "действительное участие в надзоре" за властями и даже - привлечение к выборам в Думу классов населения, "совсем лишенных избирательных прав" и, наконец, - правда, в перспективе, "дальнейшее развитие общего избирательного права вновь установленным (то есть через Думу?) законодательным порядком"! Что это такое? Новая хитрость и оттяжка, или, в самом деле, серьезные намерения? Верить или не верить?..
Во всяком случае, теперь в особенности медлить было нельзя. Оставалось - уже перед самым закрытием съезда - объявить новую партию существующей и от ее имени выразить приветствие главным, уже бесспорным, героям дня участникам всеобщей забастовки! В ней, согласно нашим взглядам, мы усматривали "мирный" и "организованный" метод борьбы.
Прямо с закрытого съезда его члены отправились на заранее заготовленный банкет - в Литературный Кружок на Большую Дмитровку. Устраивался этот банкет для прощального чествования участников съезда, а теперь главной темой стал обмен мнений по поводу неизданного еще документа. Сговориться и вывести за скобки общее мнение о нем было уже некогда.
Странное было учреждение, чисто московское, этот "Литературный Кружок", устроенный сестрой М. К. Морозовой. На эстраде главной залы царил Брюсов и то поколение новой молодежи декадентского типа, о котором мы говорили с Маргаритой Кирилловной. Здесь читались литературные доклады на самоновейшие темы. А сама зрительная зала представляла игорный клуб, доходы от которого и служили для поддержания учреждения. Через этот нижний игорный зал и приходилось пройти в верхнюю столовую, где был накрыт длинный стол для членов съезда и для почетных московских гостей. Внизу публика была смешанная. О главном событии вечера она уже слышала и тоже готовилась чествовать его по-своему.
Обычные посетители залы при нашем приходе покинули игорные столы и столпились около нас; кроме них, зал был вообще переполнен публикой, сбежавшейся на огонек. Настроение в этой толпе было восторженное: нас и манифест они {311} готовились чествовать вместе. А героем этого чествования оказался я. Меня подняли на руки, притащили к столу, поставленному среди залы, водворили на стол, всунули в руки бокал шампанского, а некоторые, особенно разгоряченные, полезли на стол целоваться со мной по-московски и, не очень твердые в движениях, облили меня основательно шипучим напитком. Когда всё немножко успокоилось и около стола плотно сгрудилась толпа, от меня потребовали речи на волновавшую всех тему. Речь, очевидно, должна была выразить общее праздничное настроение.
Я попал в трудное положение. Мое собственное настроение, после более внимательного ознакомления с текстом манифеста, вовсе не было праздничным. И, не справляясь с настроением окружавшей меня публики, успевшей повеселеть, я вылил на их головы ушат холодной воды. Я, разумеется, не помню текста своей взволнованной импровизации; но содержание ее мне очень памятно. Да, говорил я им, победа одержана - и победа не малая. Но - ведь эта победа не первая: она - лишь новое звено в цепи наших побед, - и сколько их позади! И будет ли она последней и окончательной? Даже чтобы удержаться на том, что достигнуто, нельзя покидать боевого поста. Надо каждый день продолжать борьбу за свободу, чтобы оказаться достойными ее. Одних "героев" тут мало. Тут нужна поддержка обывателя. И я призывал обывателя настроиться на поддержку "геройских" поступков. Едва ли такая речь могла очень понравиться. Проводили меня очень шумно; но мне показалось, что эти проводы были не столь горячие, как момент моего водворения на стол. По крайней мере, слезть с него и перебраться в верхнюю залу оказалось легче, чем попасть на эту импровизированную трибуну.
В верхнем зале оживление было тоже очень значительным, но настроение было серьезнее. Мне и тут пришлось говорить первым. Но среди своих и близких тема моей речи была более интимной. Я занялся подробным анализом того, что произошло, чтобы, хотя приблизительно, наметить контуры нашего к нему отношения. Скептическая нота здесь преобладала. Не думаю, чтобы к этому моменту уже был у меня в руках и текст доклада Витте, сопровождавшего манифест. В {312} нем все-таки содержались кое-какие оговорки, которые свидетельствовали о лучшем понимании общественного настроения, которое сделало уступки необходимыми. Уклончивость выражений самого манифеста, в свете прежних высочайших выступлений такого же рода представлялась совершенно очевидной. Правда, Победоносцева за нею уже больше не чувствовалось. Но это была материя из той же фабрики. Я и занялся разбором того, что было обещано и что было не договорено в манифесте.
Почему манифест говорит о "скорби" и "обете" "к скорейшему прекращению смуты" мерами власти, когда собираются прекратить эту "смуту" мирным порядком? Почему даются в настоящем одни обещания, а исполнение их предоставляется в будущем "объединенному" кабинету? Что это будет за кабинет и в чем будет состоять "объединение"? Почему понадобилось подкрепить обещания "незыблемых основ" словом "действительное"? Почему, в особенности, "не останавливаются" выборы в Думу по старому закону, а новые элементы населения привлекаются к выборам лишь "по возможности", в порядке спешности, искусственно создаваемой? Почему "развитие начала общего избирательного права" отлагается до введения "вновь установленного законодательного порядка"?
Зачем эти три слова: "развитие", "начало" и "общее" вместо прямого провозглашения "всеобщего" избирательного права? Прекрасно, что Дума, наконец, привлекается к изданию законов; но почему говорится лишь о ее "одобрении"? Почему в новом законодательном порядке скромно умолчано о другом факторе законодательства, Государственном Совете? Каковы гарантии "действительного участия выборных от народа" в надзоре над "властями", и почему это слово "надзор" предпочтено "контролю", да еще ограничено "закономерностью" действий власти, не говоря об их "целесообразности"? Почему подчеркнуто, что власти "поставлены от нас", т. е. как бы несменяемы? Почему депутаты по-старинному названы "выборными"?
Все эти возражения напрашивались сами собой при внимательном чтении текста, бывшего у меня в руках. Все они подчеркивали явную двусмысленность обещаний, данных манифестом, и опять создавали, вместо {313} достигнутого этапа, какое-то переходное положение. Партии предстояло к нему приспособиться; но для этого нужны были новые данные, которых налицо не было. Кроме того, и самая спешность объявления партии существующей, и неполнота состава съезда, с преобладанием, так сказать, московских настроений над петербургскими, - всё это делало необходимым назначение нового съезда, дополнительного к данному, "учредительному". Однако, своевременность появления первой политической партии как раз в тот момент, когда существование политических партий становилось необходимым для открытой и легальной борьбы в представительном органе, облеченном правами законодательства, - эта своевременность представлялась бесспорной. Этим, в сущности, предрешался и коренной вопрос, остававшийся "открытым" и спорным - об участии партии в выборах. Но, все же, "закрыть" вопрос нельзя было без постановления нового съезда.
Мне не пришлось долго ждать наглядного подтверждения моего пессимизма. После нескольких дней напряженной и нервной работы, после прений и неожиданной развязки, я чувствовал себя утомленным и не выходил из дома всё следующее утро и часть дня. Друзья приходили и рассказывали об уличных проявлениях радости по поводу манифеста. Милейший В. В. Водовозов, взобравшись на бочку, говорил оттуда одушевленную речь к "народу". Но тот же "народ" на следующий день, когда я вышел прогуляться, проявил себя иным образом. Утром на Малой Никитской я встретил толпу, которая от Охотного ряда поднималась к Никитским воротам. Это была толпа в картузах и в "чуйках", которую мы в те времена так и называли "охотнорядцами", разумея под этим очень серого обывателя черносотенного типа. В руках у знаменосцев, шедших впереди толпы, был большой портрет государя и еще какие-то изображения - или иконы, - которые я не успел рассмотреть. Толпа что-то выкрикивала и пела - но, кажется, не гимн - и попутно сбивала шапки с прохожих, не успевших обнажить голову. Признаться, я испугался за судьбу своего интеллигентского котелка и свернул в ближайший переулок. Толпа, оказавшаяся довольно жидкой, проследовала мимо. Это было одно {314} из первых, сравнительно невинных проявлений знамени того Треповского "рукоприкладства" к высочайшему манифесту.