Константин Победоносцев - Великая ложь нашего времени
Не знаю, известна ли эта книжка Вашему Величеству. Я не знаю ничего подобного ни в какой литературе. Едва ли сам Золя дошел до такой степени грубого реализма, на какую здесь становится Толстой.
Искусство писателя замечательное, — но какое унижение искусства! Какое отсутствие, — больше того, — отрицание идеала, какое унижение нравственного чувства, какое оскорбление вкуса! Больно думать, что женщины с восторгом слушают чтение этой вещи и потом говорят об ней с восторгом. Скажу даже: прямое чувство русского человека должно глубоко оскорбиться при чтении этой вещи. Неужели наш народ таков, каким изображает его Толстой? Но это изображение согласуется со всею новейшею тенденцией Толстого, — народ-де у нас весь во тьме со всею своей верой, и первый он, Толстой, приносит ему новое свое евангелие. Посмотрите-ка, вот в чем ваша вера, — баба, убивая несчастного ребенка, не забывает окрестить его и затем давит…
Всякая драма, достойная этого имени, предполагает борьбу, в основании которой лежит идеальное чувство.
Разве есть борьба в драме Толстого? Действующие лица — скотские животные, совершающие ужаснейшие преступления просто, из побуждений животного инстинкта, так же, как они едят, пьют и пьянствуют: ни о какой борьбе с высшим началом нет и помину. В виду зрителя, можно сказать, проходят на сцене одно за другим: отравление мужа, несколько скотских кровосмешений, подговор матерью сына и жены к преступлению, наконец, страшное детоубийство, с хрустением костей и писком младенца, — и все это без борьбы, без протеста, в самой грубой форме, в невозможных выражениях мужицкой речи, с цинизмом разврата, с пьянством. И не видать тут живого лица человеческого, — разве что бледная Марина да старик Аким, — и тот какое-то расслабленное создание без воли, только натура добрая и покорная. Говорят, что конец нравственный. Не нахожу и этого, — покаяние Никиты на конце, посреди гостей, размертво пьяных, представляется тоже каким-то случайным явлением, которое ничего нравственно не закрепляет в этой развратной среде, ничего не решает, так что этот момент пропадает, можно сказать, в страшном впечатлении безотрадного ужаса в течение всех 5 актов драмы.
В том же роде есть музыкальная драма Серова «Вражья сила»; но какая разница! Там зритель глубоко потрясен, но совсем иначе, там форма чистая, там есть борьба, борьба со страстью, и покаяние преступника, увлеченного страстью, действительно венчает драму. А у Толстого в драме даже страсти нет, нет увлечения, как нет и борьбы, а есть только тупое, бессмысленное действие животного инстинкта, — и вот почему она так противна. В «Преступлении и Наказании» у Достоевского, при всем реализме художества, через все действие проходит анализ борьбы, — и какой еще! — и идеал ни на минуту не пропадает из действия.
А это что такое? Боже мой, до чего мы дожили в области искусства!
День, в который драма Толстого, будет представлена на Императорских театрах, будет днем решительного падения нашей сцены, которая и без того уже упала очень низко. А нравственное падение сцены — немалое бедствие, потому что театр имеет громадное влияние на нравы в ту или в другую сторону.
Воображаю первое представление. Ложи наполнены кавалерами и дамами высшего общества, любителями и любительницами сильных дневных и ночных ощущений. Дамы в роскошных туалетах жадно смотрят на представление из чуждого им «мужичьего» мира, в котором живут и двигаются тоже люди, но похожие на животных. В каждом акте ощущают приятный «ужас»! В 5-м акте, по случаю детоубийства, с хрустением косточек и писком, матери станут плакать — о! какие фальшивые слезы… Разве не похоже будет на то, как в прошлом столетии собирались нарядные дамы самого образованного в Европе общества смотреть на публичную казнь и мучения преступников, и тоже плакали, между конфетами и мороженым?
Но это не все. Пьеса станет модною. Вся петербургская публика от мала до велика потянется в театр. Нравственный уровень нашей публики очень низок, равно как и вкус ее. Ложи наполнятся молодыми девицами и малолетними детьми (это наверное, ведь их берут же в театр на оперетки). Какова будет в нравственном отношении привычка смотреть в течение нескольких часов живую картину разврата, преступлений и дикого быта. Дети, вернувшись домой, станут повторять со смехом и шутками слышанные ими в театре фразы и слова, вроде: «однова дыхнуть, скуреха, осторожная шкура, в рот тебе пирог с горохом» и т. п.
Но и это далеко не все. Петербургские увеселения дают тон увеселениям во всей России. Ныне в каждом сколько-нибудь значительном городе есть театры, на которые переходит, развращая нравы праздной публики, всякая нечисть петербургских и московских сцен. Завелись уже по местам театры и в селах. В Москве заведен, в милостивом ведении местной администрации, под именем народного, театр под фирмою «Скоморох», где толпится, по ценам от 5 до 60 копеек, публика в рубахах и тулупах, слушая пьесы общего театрального репертуара, и в антрактах развлекается буфетом с водкою.
Драма Толстого облетит все эти уездные и сельские сцены. Представляю себе крестьянскую и рабочую, фабричную публику такого представления: что она из него вынесет? Картина преступлений возмутительных выступает перед публикой, как обыденное явление дикого быта, без малейшего возвышения духа: тут люди, живущие инстинктом, без идеи, возле всюду сущего кабака, увидят воочию, как просто и с какою легкостью совершаются в этой среде преступления. Рассказывают, что, когда Толстой, собрав крестьян и дворовых, читал им свою драму, чтоб видеть производимое ею впечатление, один из лакеев на вопрос об Никите отвечал: «все хорошо шло, да под конец сплоховал». Немудрено, что подобное впечатление вынесет масса зрителей, погруженных, подобно действующим лицам, в ту же тину одних материальных инстинктов и интересов.
А что почувствуют лучшие, здоровые, честные представители народа?
Они, несомненно, будут оскорблены в лучших своих ощущениях. Подумают так: «вот чем вздумали забавляться баре! Вот, видно, как они понимают народ. Неужели же вес мы, простые русские люди, в нашем домашнем быту такие скоты и мерзавцы? Стыдно. А если бы кто вздумал так выставить графов да князей, да больших бояр, — небось, не позволили бы, запретили бы давать пьесу. Это не то, что наш брат». Нехорошо, если так заговорят честные и нравственные русские люди.
Стоит подумать еще и о Том, как отзовется такое публичное представление русского сельского быта у иностранцев и за границею, где вся печать, дышащая злобою против России, хватается жадно за всякое у нас явление и раздувает иногда ничтожные или вымышленные факты в целую картину русского безобразия. Вот, скажут, как сами русские изображают быт своего народа.
И то уже нехорошо, что в эту минуту драма Толстого, напечатанная в виде народного издания в громадном количестве экземпляров, продается теперь по 10 копеек разносчиками на всех перекрестках; скоро она обойдет всю Россию и будет в руках у каждого, от мала до велика. На заглавном листе поставлено: «для взрослых», но ведь это объявление само привлечет к книжке всех несовершеннолетних и малолетних, и, конечно, во всех учебных заведениях она уже и теперь читается с жадностью.
Что же будет, когда ее поставят на театрах!
Простите, Государь. Я высказал все и облегчил свою душу.
Константин Победоносцев
18 февраля 1887
57Мне известно участие, принимаемое Вашим Величеством в судьбах северного края, который глох и приходил в запустение по мере того, как отнималась от него заботливая рука правительства.
Для местных деятелей, т. е. для оживления их, чрезвычайно важно живое свидетельство об участии Вашего Величества к этому краю.
Вот почему сожалел я, что приехавшему сюда архангельскому губернатору кн. Голицину не довелось лично доложить Вашему Величеству о нуждах своей губернии. Вас не решились беспокоить с просьбою о приеме его перед отъездом, а его самого порча дорог понуждает спешить, и он предполагал уже выехать завтра.
При личных с ним объяснениях я видел с удовольствием, что он любит край, относится к его нуждам деятельно и никак не желает оставлять его.
При последнем с ним свидании на днях я видел, что он уезжает отсюда с печальной заботой по случаю решительного закрытия архангельского порта и взятия оттуда двух последних военных судов, которое, по-видимому, решено в морском министерстве бесповоротно, несмотря на все просьбы и убеждения губернатора, считающего пребывание немногих военных судов в Белом море делом существенной необходимости для края.
Заметив, что я интересуюсь этим делом, Голицин доставил мне записку, которая, вероятно, неизвестна Вашему Величеству.
В виде важности предмета позволяю себе представить ее на Ваше благоусмотрение.