ЕВА. История эволюции женского тела. История человечества - Бохэннон Кэт
В конце концов большинство профессионалов, изучающих эти вещи, сходятся во мнении, что материнский язык полезен. Но необходим ли? И что более важно для наших целей, закодированы ли отличительные черты материнского в генах? Существует ли врожденный инстинкт, позволяющий производить речь, обращенную к ребенку?
Трудно сказать наверняка. Поскольку с большинством из нас разговаривают на материнском, когда мы впервые изучаем язык, это может быть чем-то, что передавалось из поколения в поколение по непрерывной цепочке, начиная с Евы человеческого языка – не через генетику, а благодаря тому простому факту, что это эффективная стратегия для общения с детьми. Вы так делаете, потому что так делала ваша мать, и это сработало. Типичный диапазон звуков на материнском тесно коррелирует с особым диапазоном детского слуха, и опекуну всегда полезно общаться так, чтобы ребенок мог легко его воспринимать. Если вы живете в социальной группе, говорить особенным образом полезно – вы же хотите, чтобы лучше всего ваш ребенок слышал вас. Также совершенно нормально, когда дочь, взрослея, общается со своими детьми так же, как делала ее мать. Мы моделируем себя по образцу наших родителей. Так делают люди. И грызуны. Вероятно, то же самое делают дельфины и певчие птицы.
Но. Дети, чьи матери больше выделяют гласные (говоря на материнском), достигают языковых вех быстрее. И лучше справляются с языковыми тестами. Дети родителей, не употребляющих материнский, отстают. Среди пользователей тонального языка матери, которые при разговоре со своими детьми больше подчеркивают фонемы, в конечном итоге получают детей, которые изучают язык быстрее и с большей точностью. Так что, даже если материнский не нужен для изучения языка, во многих случаях он, похоже, дает детям преимущество.
А в случае эволюции преимущество – это главное.
История истории
Несмотря на странность нашего вокального инструмента, на то, как трудно научиться на нем играть, и на годы, которые мы тратим на лепет, прежде чем научимся худо-бедно говорить, человек по-прежнему крайне редко невербален. На самом деле речь – это настолько универсальная способность, что, по мнению некоторых ученых, мы рождаемся со своего рода «языковым инстинктом»: запрограммированным стремлением как изучать, так и развивать язык, обеспечиваемым уникальными особенностями нашего странно развитого мозга. Например, известно, что глухие школьники в социальных группах развивают свой собственный язык жестов, даже если их не учили языку жестов дома [225]. Просто у этих детей были важные, здоровые коммуникативные диады с опекунами в критические периоды раннего детства, и они уже разработали домашние знаки для воды, молока, еды, ванны и так далее. Хотя они не изучали сложную грамматику так, как ребенок мог бы учиться у говорящего человека, у них были основы языка: они узнали, что такое слова, когда разрабатывали свои домашние знаки.
Случаи изоляции детей кончаются плохо. Почти всегда они так и не достигают настоящей языковой беглости [226]. Кажется, есть что-то особенное в формировании отношений с другими партнерами по общению – сначала в младенчестве, затем – особенно – на протяжении всего периода дошкольного возраста, и в детстве – что действительно важно для развития той беглости, которую мы связываем с человеческим языком.
То есть, возможно, история языка во многом похожа на историю эволюции человеческого мозга в целом. Дело не обязательно в том, что мы способны изучать закономерности, составлять карту социальной среды и предугадывать желания наших коммуникативных партнеров (среди множества других сложных штук), или что мы врожденно стремимся к определенным типам обучения, или даже что у нас есть детство. Все это, конечно, имеет значение, но есть и у многих других млекопитающих, особенно у гиперсоциальных обезьян. Наша уникальность скорее, заключается в том, что у нас долгое детство, полное побуждений и способностей, с уникальными всплесками развития мозга, которые удачно приурочены к этапам, когда нам нужно изучать действительно сложные вещи, чтобы иметь возможность функционировать в наших высокосоциальных обществах [227]. Таким образом, история языка, по сути, может быть связана с окнами пластичности мозга: периодами жизни, когда наш разум все еще может выстраивать те критические пути, которые идеально совпадают по времени с грудным вскармливанием и материнским языком.
Но главное – не слова. Настоящая награда – это грамматика, сама суть человеческого мышления.
Грамматика кажется нам настолько естественной, что мы принимаем ее как должное: мы просто знаем, как разделить мир на «субъекты», которые могут совершать «действия» и, совершая эти действия, вызывать предсказуемые последствия. Вот что на самом деле обозначают существительные и глаголы: лев (субъект) ждет в траве (действие); мимо проходит коза (еще один субъект); коза не видит льва; лев ловит ужин. Большинство умных млекопитающих могут понять, почему что-то происходит, и соответствующим образом изменить свое поведение.
Но когда вы можете говорить о цепочке событий, сам язык может изменить ваше мышление. Например, просто меняя форму слов, начинаешь понимать время и свое место в нем. Вы знаете, что что-то происходило в прошлом, и понимаете, что существует почти неограниченное количество прошлого, а значит, есть и будущее, в котором может произойти все что угодно. Вы можете говорить и думать о вещах, которые возможны в этом будущем. О восходах солнца, землетрясениях и идеально сваренном кофе. О «Звездном пути», девичниках и лекарстве от рака.
Язык – это бесконечно гибкая основа познания. Вот что делает грамматика. Ваша мать упорно трудилась, чтобы помочь вам этому научиться. Да, Фолкнер смог написать грамматически правильное предложение, содержащее 1292 слова, но это была всего лишь игра творца. Дело в том, что гибкость человеческой грамматики позволяет нам выражать бесконечное количество идей с помощью ограниченного словарного запаса. С грамматикой вам не нужно слово для всего, что вы когда-либо увидите, услышите, захотите или сделаете. Без грамматики понадобились бы миллионы уникальных слов.
Эволюция не любит растрату. Он не дала места в голове для миллиардов словосочетаний, но дала возможность учиться и создавать гибкие наборы правил, которые позволят решить практически любую проблему. Мозг развил способность учиться и создавать грамматику. Мы единственный вид на планете, которому удалось это сделать [228].
С помощью человеческой грамматики мы можем заставить что угодно вести себя как субъект: обувь может хотеть, ресница может шептать. Точно так же мы можем превратить что угодно в действие: мы можем столовать; можем виниться. Мы можем создавать комбинации идей, чтобы получить что-то более тонкое. Мы можем создавать сценарии «что, если». Можем относиться к невозможному как к возможному.
Вот тут-то и начинается настоящее безумие. Как я уже отмечала, стаи волков могут образовывать сложные охотничьи отряды. Совершенно не имея языка, им все же удается выучить некоторые основные «правила» охоты и импровизировать на их основе. Но они не могут планировать охоту так, как мы. И они не могут представить себе ничего подобного единорогу. Невозможное остается невозможным для неязыкового ума. Волки никогда не будут размышлять о своем происхождении или задаваться вопросом, что они должны чувствовать при виде умирающего кролика. Они никогда не будут смотреть на небо и сочинять истории о звездах, никогда не построят космический корабль, никогда не захотят полететь на Марс.
Все, что волнует людей, стало возможным, потому что у нас есть язык. Да, человеческий разум создан для языка. Но он также сделан из языка. Те же логические пути, которые управляют языком, объединяют известные вещи в новые идеи, разгадывают код общения других людей до познаваемых мыслей и желаний, пишут истории, создают смыслы и выявляют самые прекрасные и странные особенности Вселенной. Они делают нас теми, кто мы есть.