Константин Федин - Необыкновенное лето (Трилогия - 2)
Он ударился головой о край стола.
Лиза взглянула на Витю. Они взяли Меркурия Авдеевича под мышки и повели в его комнату. Он был нетяжелый, расхлябанный, странно маленький. Они уложили его в постель. Он цеплялся за Витю и успел поцеловать внука в щеку, Витя стащил с него штиблеты, отряхнул ладони, вытер щеку. Он никогда не видел таким дедушку и чувствовал над ним незнакомое суровое преобладание. Он одернул свою атласную апельсинную рубашку и осмотрел ее. Она помялась, но была чистой. Лиза прикрыла отца краем одеяла, и они оставили его одного.
Ознобишин несмело приблизился к жене, обнял ее плечи. Ей что-то мешало взглянуть ему в глаза. Потом она пересилила себя.
- Ты извини... Он в сущности хороший человек. Только... Домовладыко.
- Я вполне извиняю, - сказал Анатолий Михайлович, торопясь утешить ее. - Гордость ломить тяжело тому, у кого она есть, а не у кого ее нет. Это надо понять...
Она вдруг отошла от него с сильным и будто недобрым вздохом и залилась краской, стыдясь своей досады:
- Ах, ну какая же это гордость! Он нетерпим ко всем, кроме одного себя!..
Она села к столу и долго глубоким, замершим взглядом смотрела на Витю. Потом спокойно вздохнула:
- Как хорошо, что он от нас уйдет!..
19
Заплаканный Алеша лежал на траве в кустах сирени. Заросли дорогомиловского сада он хорошо изведал и все-таки постоянно открывал в них новую утешительную прелесть. Здесь вел он тот разговор со взрослыми, на который не хватало смелости в другом месте.
Его мокрых щек касались острыми кончиками сердцевидные жесткие листья. Уколы их он принимал, как сочувствие. Все было тут дружелюбно - свежие отпрыски корней, похожие на крошечные деревца; козявки с черноглазыми старческими рожицами, нарисованными на красных спинках; мучнистые семенные коробочки недозрелого просвирника, словно полотняные пуговицы ночной рубашки.
Можно было сказать этому уединенному миру в тени листвы - вот, ты понимаешь страдания Алеши и любишь его из всей силы, совершенно так же, как он самозабвенно любит тебя. А разве любит Алешу папа? Никогда!
Второй раз Арсений Романович собирается взять Алешу на пески. И второй раз папа говорит - нельзя! Уже пересмотрены и перещупаны все удилища. Уже починены сачки. Уже Витя раздобыл новые крючки - маленькие, как заусенец, и огромные, как шпильки Ольги Адамовны. Все приготовлено. И опять - отцовское нельзя!
А какой поплавок подарил Арсений Романович Алеше! Длиннущее полосатое перо дикобраза! Полоска белая, полоска черная. Другого такого поплавка не сыщешь на всей Волге. Перо на одном кончике продырявилось, это верно. Если через дырку наберется вода, то поплавок затонет. Но Арсений Романович отыскал на антресолях раму пчелиных сот и хочет залить дырку вощиной. От старости вощина сделалась как кремень. Однако у Арсения Романовича есть спиртовка, и вощину можно растопить. Правда, пока еще нет спирта, и спиртовка не горит. Но можно обойтись керосином. Недавно Ольга Адамовна достала керосин, и Алеша знает, куда она его запрятала.
Несчастья Алеши идут, скорее всего, от Ольги Адамовны. Она только и делает, что наговаривает на Арсения Романовича: он испортит нашего бедного Алешу! Это все от зависти, конечно, потому что - где ей до Арсения Романовича! С ним никто не может равняться. Если бы не мама, то Алеша мог бы твердо сказать, что ему больше всех на свете дорог Арсений Романович. И если бы Алешу спросили, кем он хочет быть, он ответил бы: Арсением Романовичем.
Он хотел бы им быть на всю, на всю жизнь, хотя с горечью понимает, что этого ни за что не достигнешь. Разве когда-нибудь будешь столько про все знать, сколько знает Арсений Романович? Откуда взять такой дом с садом и вещи, какими набит целый коридор? А верстак? А спасательный круг? Да разве за Алешей будут ходить толпой мальчики? И разве поступишь когда-нибудь на службу, на которой служит Арсений Романович? Вон папа - так совсем не ходит на службу. А, наверно, хотелось бы! А шляпа Арсения Романовича? А борода? Где уж там Алеше отрастить такую бороду!
Нет, Алеша хорошо видит, что из него Арсения Романовича не получится. Он только хотел бы пожить с ним, как другие мальчики. Бродить по горам, ездить на пески. Свободно, бесстрашно и всегда, всегда!..
Алеша утер высохшее лицо и стал собирать пуговки просвирника. Нащипав полную горсть, он решил съесть все в саду, чтобы никому не попасться на глаза. Иначе сразу же перепугаются за Алешин живот. Недавно Ольга Адамовна принесла с базара плошку черной смородины, и Алеша не успел пристроиться к ягодам, как отец схватил плошку и высыпал все в помойное ведро. "Вы, мадам, другой раз достаньте поздники, от нее скорей сведет ноги холера!" - сердито сказал он.
Вообще папа стал всего бояться. Вдруг заявит, что они всей семьей перемрут с голоду. Или грустно вздохнет: "Мы тут с тобой, Ася, никому не нужны!" Или скажет что-то совсем непонятное: "Алексей, может быть, под конец жизни что-нибудь увидит, а мы с тобой, Ася, ничего не увидим".
- Если ты, папа, плохо будешь видеть, то купи себе пенсне, как у Ольги Адамовны, - сказал тогда Алеша.
- Ах ты мой нежный дурак, - ответил папа.
Вспоминая эти домашние разговоры, Алеша дожевал просвирник и вышел из зарослей на тропинку. Тут он поднял голову и нежданно обнаружил наверху, в открытом окне коридора, военного человека, который стоял спиной к саду. По стриженому затылку и необычайно гладкой спине он сразу узнал этого человека и сразу испугался.
Отряхнув ладони, он побежал домой. У него свалилась туфля, он на бегу вбивал пятку, поднимая задник, и торопился, чувствуя, как стучит сердце.
В коридоре находились папа с мамой и разговаривали с Зубинским.
- Я повторяю, - вежливо говорил Зубинский, - вопрос решен окончательно.
- Но ведь это вопрос нашей судьбы! - тихо ответила мама и удивительно большими глазами посмотрела на Зубинского.
- Сожалею. И понимаю, что все это в высшей степени некультурно. Но что я могу сделать? Положение на фронтах такое, что можно ожидать, простите, черт знает чего! Я исполняю приказание. Послезавтра дом должен быть свободен от жильцов. Он уже числится за военными властями. Прошу вас, передайте гражданину Дорогомилову, что это бесповоротно.
Зубинский шаркнул, надел фуражку, взял под козырек.
И снова, второй раз, Алеша услышал, как припечатывали по ступенькам его жесткие подошвы.
Папа молча ушел из коридора в комнату. Алеша, подкравшись к двери, затаил дыхание. Еще стучало сердце после бега. Еще не исчез испуг. Последнее - бесповоротное - слово Зубинского не угасло, как удар колокола, а разгоралось, как приближение несущегося паровоза. Вот паровоз мчится по улице. Вот он влетел в сад и мнет деревья. Вот ворвался в дом и валит в коридоре, без разбора, превосходные, милые вещи Арсения Романовича. Вот сейчас провалится от его тяжести пол под ногами Алеши!
- Да! - грозно обрубил молчание папа.
Он обернулся к маме и спустя секунду крикнул голосом, которого никогда прежде не слышал Алеша:
- Не смотри на меня своими акварельными глазами!
Он схватил коробку с табаком, рухнул на кровать и начал скручивать дрожащими пальцами папиросу. Мама приблизилась к нему, мягко провела рукой по его затылку, как делала с Алешей, когда хотела утешить.
- Не огорчайся, - сказала она. - Послушай меня. Ступай сейчас же к этому деспоту Извекову и обрисуй ему наше состояние.
- Обрисуй! - передразнил папа. - Сейчас не рисованием заниматься надо, а колотить дубиной! Все равно не услышат... Унижаться перед мальчишкой? Состояние! Это не состояние, пойми ты! Это - катастрофа! Катаклизм. Гробовая доска. Могила. Кол осиновый. Смерть!
- Что значит - унижаться? - сказала мама. - Когда идет дождь, ты раскрываешь зонт. Это не значит, что ты унижаешься перед дождем.
Папа вскочил, но, секунду постояв, мирно пробурчал:
- Где моя шляпа?
Он набрал из рукомойника горсть воды, выплеснул, погладил мокрой ладонью волосы, причесался, подтянул галстук. Потом взял мамину руку и долго держал ее у своих губ.
- Не сердись, пожалуйста, - произнес он неразборчиво.
В коридоре он увидел сына. Алеша хотел проскочить дверью к маме. Но он поймал его, поднял за локти, как совсем маленького, высоко над своей головой, немного приспустил и поцеловал в лоб. Тогда Алеша, задыхаясь от счастливого волнения, спросил:
- Папа-пап, ты ведь, правда, не скажешь Арсению Романычу про бесповоротно? Нет?
Папа поставил его на пол.
- Иди, тебе все объяснит мама...
На улице Александр Владимирович чувствовал себя странно. Его не привлекали люди, он не замечал жары, даже обоняние его притупилось. Все в нем сошлось на одной идее, которую он нес в себе, как болевое ощущение. Он назвал это последним часом приговоренного к смерти. Это было сожительство подавляющего по своему значению факта с болезненным желанием осмыслить факт. Фактом был приговор к смерти. Из желания осмыслить факт непрестанно рождалось и умирало противоречие: мысль то примиряла с приговором, то возмущалась им.