Страсти революции. Эмоциональная стихия 1917 года - Булдаков Владимир
Возможны и другие факторы эскалации неизбежных системных кризисов. Так или иначе, нельзя забывать, что история катастрофична. Причем именно в силу ее человеческого наполнения. За всяким беспечным «застоем» непременно последует кризис.
В кризисные времена люди неслучайно становятся тревожными и мнительными, упорно программирующие общественное сознание на «дурной конец». Уместно ли в связи с этим говорить о том, что россиян это касалось в особой степени? Если да, то чем это было обусловлено? Удастся ли на этой основе воссоздать психологический портрет российской революции – этой великой смуты в человеческих умах?
Человек обречен на испытания историей по самой своей природе. Как биологическое существо, лишенное инстинктивной программы существования, он вынужден двигаться в пространстве и времени путем бесконечных проб и ошибок, опираясь при этом то на разум, то на эмоции, то на интуицию, то на инстинкт выживания. Этим колебаниям подвержены и обществоведы. Они не могут поставить себя на место людей, отдаленных от них временем и образом мысли. При этом аналитические слабости усиливаются у них из‑за профессиональной разобщенности.
Так или иначе, историку важно найти свой особый путь вживания в наше общее прошлое. Очевидно, что это возможно в связи с максимальным расширением круга источников, позволяющих двигаться от человека, его индивидуальных, природно и культурно обусловленных мыслей и страстей, а не от институтов и организаций, созданных в суете текущего дня. Это путь культурно-исторического постижения духа ушедших поколений. Именно он позволяет придать взгляду на прошлое необходимую глубину.
Ясно, что выбраться из былых заблуждений предстоит профессиональным историкам, а не идеологам и политикам. Очень многое могут подсказать поэты и художники. Совместное переживание прошлого способно облегчить движение в будущее. Главное – избавиться от «специалистов», которые упорно отплясывают под дудку капризно-беззаботной современности.
О роли эмоций в кризисные времена со времен Гюстава Лебона писали многие, включая людей, не страдающих их избытком. Выдающийся психиатр В. М. Бехтерев еще в 1897 году говорил об «одушевлении народных масс в годину тяжелых испытаний и фанатизме, охватывающем народные массы в тот или другой период истории». Он видел в этом «своего рода психические эпидемии, развивающиеся благодаря внушению словом или иными путями на подготовленной уже почве…». К изучению «страстей истории» еще в 1930‑е годы призывали такие социопсихологи и историки, как Хосе Ортега-и-Гассет, Люсьен Февр, Норберт Элиас. В свое время Мишель Фуко отмечал, что в философском дискурсе, который с помощью наивного позитивизма пытается указывать, где лежит истина, есть нечто смехотворное. По его мнению, историкам следовало бы обратиться к заложенным в природе человека аффектам, инстинктам, морали, телесности. В современной литературе не раз отмечалось, что для определенных периодов истории характерны «фобические сверхреакции». Возникает вопрос: почему и как внутри таких устойчивых величин, как культура, хозяйство или ментальность, «вдруг» происходит лавинообразный рост «малых возмущений», оборачивающийся водоворотом страстей, которые словно пытаются взломать генетический код системы?
Человек – существо не только разумное, но и эмоциональное, причем мысль и чувство пребывают в подвижном, порой безумном состоянии. Его внутренние интенции двойственны. С одной стороны, он стремится упрочить свое нынешнее состояние, с другой – добиться чего-то большего. Последнее связано с возрастным фактором: молодежь всегда бунтует.
О склонности русских к фантазиям говорили и Ф. М. Достоевский, и В. И. Ленин, что не мешало фантазировать им самим. А потому неудивительно, что возмущенный крестьянин-общинник попытался стать подобием помещика, наемный рабочий – собственником. Имущие сословия были подвержены особым соблазнам: среди помещиков встречались «маниловы», среди предпринимателей – «социалисты», среди аристократов – «вольтерьянцы». Эти фантазии ранжировались в соответствии с личным темпераментом, принадлежностью к культурной среде, нации, эпохе. Слишком многим хотелось упорядочить общественное разнообразие по собственному разумению.
В отличие от утопистов консерватизм умеет казаться мудрым. До известной степени он таковым и является. Однако он никого не спасал и тем более не вдохновлял. Кроме наиболее нервных контрреволюционеров, не принимающих неизбежного будущего – всегда неведомого.
В условиях общественной несвободы добрый барин может воспылать сочувствием к униженным и оскорбленным, досужий мыслитель – возмечтать о более рациональном общественном устройстве, люди образованного слоя – попытаться донести свои альтернативные предложения до высшей власти, социальные низы – в совместном порыве потребовать «справедливости», а люди, которым нечего терять, – отчаянно взбунтоваться против всего существующего порядка. Отсюда не только стремление к «свободе, равенству, братству», но и порывы к тотальному уравнению.
Очевидно, что во всем этом больше эмоций, нежели рассудка; причем человек может оказаться заложником неведомых ему страстей. Так бывало в истории не раз, но разум упорно склонялся затем к разумному пониманию случившегося: хаос представлялся организованным, а стихийный бунт – подготовленной революцией. В этом суть неспособности человека к постижению природы системного кризиса, вызванного собственными страстями.
Не раз было сказано, что революция – это стихия. Отсюда следует, что относиться к ней следует именно как к стихии: не проклиная и не восторгаясь ею и тем более не надеясь, что она сама вынесет в «лучший мир». Перед лицом ее остается только одно: правильно рассчитать не только свои силы и возможности, но и степень их возможного «искривления» своими же необузданными эмоциями. Иного пути нет.
Давно замечено, что скучное течение исторических событий порой прерывается периодами общественных катаклизмов. К началу XX века европейский мир стал слишком тесным, агрессивным и быстрым для того, чтобы элиты могли это осознать, а политики успели договориться относительно поддержания привычной стабильности. И всякое европейское поветрие имело обыкновение производить бурю в мозге русской интеллигенции. Отсюда пароксизм взаимоисключающих утопий 1917 года. Это состояние резонировало с психикой масс, отчего эмоции превращались в страсти, а страсти – в коллективный психоз. Но когда эмоции выгорают от ощущения безнадежности, человек останется со своим основным инстинктом – инстинктом выживания. К этому подводит его бездонная прошлая история.
Возможности постижения истории поистине безграничны. Не стоит только пользоваться чужим умом, сводя русскую революцию к чисто политическим переворотам. За восемь месяцев 1917 года не могло сложиться даже подобия гражданского общества. Место расчетливой и предусмотрительной (в европейском смысле слова) политики заняли эмоциональные реакции на непонятные шаги непонятной власти. На то были свои причины.
Российская история не знала планомерно дисциплинирующего насилия в лице инквизиции – процесс форматирования социальной среды затянулся. В отличие от европейца россиянин, отчужденный от традиций римского права, не умел мыслить категориями формального закона, предпочитая максимы справедливости и правды. Практически отсутствовал средний класс, способный жить своим умом. Попросту говоря, россиянин не был отформатирован для демократии, но этого не хотелось замечать.
События 1917 года политические доктринеры не случайно связывали с излишним разгулом страстей. Эсеровский лидер В. М. Чернов сетовал, что большевизм «концентрировал в себе известную сторону охлократических тенденций революции». Его соратник по партии Е. Г. Шрейдер выражался еще резче: «Октябрь – это тот же Февраль, но доведенный до пароксизма, облеченный отчасти в психологическую форму вольницы». Д. Пасманик (некогда кадет, затем сионист) видел в революции сардонический «красный смех», «вызванный стонами миллионов людей, погибших на кровью пропитанных полях Западного и Восточного фронтов». Правый деятель Б. В. Никольский отмечал «судороги воображения» масс, связанные с утратой привычной картины мира. Если вчитаться в сочинения В. И. Ленина, то окажется, что свои главные решения он принимал в расчете на общественные страсти. В сущности, на большевиков работала стихия русского бунта.