Страсти революции. Эмоциональная стихия 1917 года - Булдаков Владимир
Так или иначе, 25 октября Россия вступила в полосу длительной Гражданской войны. Попытка А. Ф. Керенского спасти ситуацию, организовав поход на столицу из Царского Села и Гатчины казаков генерала П. Н. Краснова, провалилась. Пытались помочь и представители союзников. Прибывший из Ставки французский генерал Г. Ниссель после обмена мнениями с Керенским и Красновым согласился, что положение безнадежно. При этом Краснов считал, что, будь на его стороне хотя бы батальон иностранных войск, «можно было бы заставить царскосельский и петроградский гарнизоны повиноваться правительству силой». Однако Ниссель ничего предложить не мог. В сущности, окончательно нейтрализовал казаков предводитель матросов П. Е. Дыбенко. Этот «громадного роста красавец мужчина… заразительно веселый» сумел очаровать «не только казаков, но и многих офицеров», предложив обменять… Ленина на Керенского. Подобный юмор понравился казакам. Преодолевать переговорные тупики пока помогала циничная шутка. Казаки сожалели, что Керенский бежал: они действительно готовы были выдать его большевикам. Впрочем, те с готовностью отпустили казаков на Дон: стороны предпочли мирно разойтись. Однако газеты продолжали пугать известиями о масштабных сражениях в Царском Селе: были якобы убиты от тысячи до полутора тысяч солдат и казаков, не считая мирных жителей. Картину дополняли страшные подробности о творимых расправах.
1 ноября 1917 года Керенский в Гатчине письменно заявил о сложении звания министра-председателя.
Растущее ожесточение Гражданской войны сказалось через несколько дней в Москве, первопрестольной столице развалившейся империи. Оказалось, что упрямое миротворчество лидеров противоборствующих сторон лишь провоцирует взаимную озлобленность. Попытки договориться не отвечали настроениям ни красногвардейцев, солдат и военнопленных-«интернационалистов», с одной стороны, ни юнкеров и гимназистов – с другой. Благодаря усилиям командующего Московским военным округом К. И. Рябцева, с одной стороны, и позиции «мягких» большевиков, возглавляемых В. П. Ногиным и А. И. Рыковым – с другой, возможности мирного развития событий сохранялись до утра 28 октября. Однако произошла трагическая случайность. В Кремле юнкера пытались разоружить солдат. Далее очевидец вспоминал: «Пленные большевики… уже сложившие в кучи свои ружья, вздумали вдруг наступать толпою к пулеметчикам-юнкерам; те предупредили их остановиться, но безрезультатно. Тогда юнкера пустили в ход пулемет…» Скорее всего, у юнкеров просто не выдержали нервы. Вслед за тем еще не разоруженные солдаты, решив, что им на подмогу прибыли броневики, открыли огонь по юнкерам. Результат – около 50 убитых и раненых. Вслед за тем в городе в пределах всего Садового кольца началась ожесточенная перестрелка с использованием минометов и артиллерийских орудий. Противоборствующие стороны не выдержали неопределенности, созданной их же руководителями. Военные действия шли с переменным успехом. Постепенно инициатива перешла к получившим подмогу большевикам, начавшим наступление на противника утром 29 октября. В ходе боев большевики обстреляли из тяжелых орудий Кремль. Это вызвало приступ эстетической паники среди художественной интеллигенции. Обстрел Кремля связывали с провокациями футуристов. Но публично одобрили стрельбу по кремлевским храмам лишь В. Маяковский и Д. Бурлюк.
Пролетарские поэты восприняли произошедшее проще. Поэт П. Орешин, принимавший участие в московских боях, описал ситуацию в разухабистых стихах:
Судьба православной культуры «истинных» революционеров волновала меньше всего.
4 ноября в Москве большевистский листок вышел под шапкой: «Да здравствует Великая Российская Революция!» Сообщалось, что победа «одержана по всей линии», «контрреволюционные заговорщики из „комитета безопасности“ с Рудневым и Рябцевым во главе сдались, признав свое бессилие в борьбе с революционной армией», «юнкера и буржуазное студенчество („белогвардейцы“) сдают свое оружие». Свою победу большевики объясняли так:
С самого начала нашу революцию назвали «великой». Но до последних дней, до конца октября она ничего не сделала, чтобы оправдать это почетное название… Первые шаги революционной власти ясно показывают, что отныне революция наша вступает на новый путь…
Убитых в московских боях хоронили раздельно: большевиков – у Кремлевской стены под революционные гимны, торжественно и с «каким-то мстительным настроением»; юнкеров, студентов, сестер милосердия отпевали в храме Большого Вознесения у Никитских ворот (там, где 8 месяцев назад провожали жертв Февральской революции) и затем похоронили на Братском кладбище.
Позднее А. Н. Вертинский воспел их «светлые подвиги», совершенные в «бездарной стране» ради какого-то неведомого и недостижимого идеала. На вопрос: «За что они погибли?» были бессильны ответить и социалистические политики всех мастей. 5 ноября «Известия», фактически превратившиеся в большевистский официоз, писали:
Никогда еще не было такого бесшабашного извращения слов и понятий, пользующихся популярностью в народных массах, как теперь, со времени Октябрьской революции. Словами «революционер», «социалист», «демократ» так и пестрят столбцы газет, ведущих непримиримую, злобную борьбу с Советской властью.
Автор статьи был неправ: «бесшабашное извращение слов и понятий» началось в феврале – марте 1917 года. Именно тогда знаки и символы европейской политической культуры начали свою безудержную и бессмысленную пляску под музыку российских эмоций. Тем самым некое подобие коммуникативного разума, навязываемого прежней «отеческой» системой, была разрушено: теперь у каждого была своя истина в собственном кармане. Результат был налицо: революционеры воевали с революционерами во имя тотального освобождения от былой безнадежности. В низах каждый также находил своего врага. А потому победу мог одержать лишь тот, кто готов был во имя своей личной правды, раздувшейся до «классовой справедливости», готов был уничтожить всех чужих. К решению этой задачи лучше других были подготовлены большевики, готовые, помимо прочего, оседлать стихию русского бунта.
Готовность разрушить до основания старый мир по-своему проявила себя и в крестьянской среде. Случалось, что сожжение барских усадеб превращалось в настоящий праздник, сопровождаемый искренним весельем. Радовались женщины и дети. Пожарных со смехом отгоняли. Представители старой культуры воспринимали происходящее как разгул бесовщины. 27 февраля 1918 года газета «Знамя Христа» сообщала:
Жизнь ткет кошмарные узоры. В одном месте из храма выносят престол и вокруг него под звуки гармоники устраивают пьяный пляс. В другом месте на грабежи ходят в священнических рясах, в третьем, наконец, сжигают иконостас, престол, облачения, и из алтаря устраивают непотребное место.
М. Горький пытался найти этому историческое объяснение. Пролетарский писатель уверял, что «мы, Русь – анархисты по натуре, мы жестокое зверье, в наших жилах все еще течет темная и злая рабья кровь – ядовитое наследие татарского и крепостного ига…». В «самокритичных» объяснениях не было недостатка. Ю. Мартов отказывался признавать за революцией пролетарское содержание. Он писал в Швейцарию: «Над всем тяготеет ощущение чрезвычайной „временности“ всего, что совершается. Такое у всех чувство, что все это революционное великолепие – на песке, что не сегодня-завтра что-то новое будет в России – то ли поворот крутой назад, то ли красный террор каких-нибудь полков, считающих себя большевистскими, но на деле настроенных пугачевски». Бунин вспоминал о «воровском шатании», столь «излюбленном Русью с незапамятных времен, в охоте к разбойничьей, вольной жизни, которой снова охвачены теперь сотни тысяч отбившихся, отвыкших от дому, от работы, и всячески развращенных людей». Казалось, проснулась та самая необузданная Русь диких степей, которую в течение столетий безуспешно пыталось укротить государство. Между тем «отеческая» власть не могла рано или поздно не спровоцировать «детской» разнузданности.