Николай Пирогов - Из Дневника старого врача
Здоровье мое после геттингенской жабы скоро поправилось, но признаки бескровия были еще так заметны, что проводник мой, весьма разговорчивый старичок, часто повторял мне:
- Herr, Sie haben eine schwache Constitution. (Вы, сударь, имеете слабое сложение)
Это он говорил каждый день, когда мы садились, хотя вовсе не я, а он сам предлагал отдых, и я каждый раз опережал его при всходах и спусках.
Я полагаю, что старик часто повторял мне о моей слабости только для того, чтобы показать мне свое знакомство с иностранным словом, которое он произносил на разные лады: соnstation, constution, но всегда невпопад.
Я не помню уже, доехал ли я или дошел пешком от Гальберштедта до Берлина; знаю только, что возвратился без гроша денег, не рассчитав, как всегда, аккуратно путевых издержек [...].
Приближался срок нашего пребывания за границею. Я, кажется, забыл упомянуть, что вместе с нами (членами профессорского института) присланы были в Берлин и юристы от Сперанского, -все семинаристы; к юристам гр. Сперанского причислялись, впрочем, и двое из наших: Калмыков и Редкий (не-семинарист).
(Юристы от Сперанского-чиновники, участвовавшие в работе над составлением Свода законов, которой руководил M. M. Сперанский (1772-1839).
Из нас (числом 21) были только трое-Сокольский, Скандовский и Филомафитский - лица духовного происхождения, но уже несколько шлифованные университетским образованием, тогда как юристы Сперанского (за исключением Калмыкова и Редкина) были все чистокровные бурсаки; из них наиболее выдающеюся личностью был, в моих глазах, Ник. Ив. Крылов. Я любил его угловатую оригинальность, и при случае расскажу о нем кое-что.
За несколько времени до нашего отъезда мы получили от министерства Уварова запрос: в каком университете каждый из нас желал бы получить профессорскую кафедру. Я, конечно, отвечал, не запинаясь: в Москве, на родине; уведомил об этом и матушку, чтобы она заблаговременно распорядилась с квартирою и т. п.
В мае [18]35 года я и Котельников сели в почтовый прусский дилижанс, отправлявшийся в Кенигсберг и Мемель. На почтовом дворе к нам подошел какой-то господин, весьма порядочный на вид, с молодою девушкой, и, узнав, что мы русские, обратился прямо ко мне с просьбой взять на свое попечение до Кенигсберга молодую швейцарку из Гренобля, отправлявшуюся на место гувернантки в Кенигсберг.
Я принял с охотою предложение. Девушка не говорила по-немецки и была еще почти ребенок, лет 16-ти, чрезвычайно наивная и разговорчивая.
Она всю дорогу развлекала нас своими рассказами и, верно, понравилась бы мне еще более, если бы я дорогою не занемог.
Еще дня за два до моего отъезда из Берлина я почувствовал себя не совсем хорошо и взял теплую ванну. Полагая, что дорога, как это нередко со мною случалось, благодетельно на меня подействует, я сел в дилижанс без всяких опасений.
Но спертый воздух и духота дилижанса, в котором сидело нас шестеро, сильно расстроили меня; я не спал целую ночь, утомился до крайности; сильная жажда мучила меня, и я едва-едва высидел в дилижансе еще одну ночь, а на утро оказался вовсе несостоятельным для продолжения пути. Меня высадили на станции в каком-то, не помню, городке. Вое пассажиры засвидетельствовали, что я действителвно заболел на пути; это было необходимо для того, чтобы иметь право на бесплатный проезд до места назначения, т. е. за проезд уплаченного уже мною в Берлине пространства.
Котельников не хотел оставить меня одного на дороге и высадился вместе с мною. На станции, для утоления жажды, я просил Христом богом дать-мне скорее чаю, и в забытьи от утомления и бессонной ночи с нетерпением жаждал промочить чашкою чая засохшее горло.
Принесли, наконец, чайник. Я бросаюсь налить себе чашку, с жадностью пью, но не успел выпить и половины, как начинаю чувствовать тошноту и отвратительный вкус во рту. Оказалось, что вместо настоящего чая мне подали какое-то снадобье, составленное из разных трав и известное под именем аптекарского чая.
Хозяйка станции в целую свою жизнь ни разу не имевшая случая угощать чаем пассажиров и имевшая вообще смутное понятие о чае, как напитке, не могла, конечно, вообразить, что больной пассажир может потребовать другого чая, а не аптекарского. Желая быть человеколюбивою, благодетельная хозяйка тотчас же и послала в аптеку за чаем. Судя по отвратительному вкусу и по тошнотворному действию- это была смесь ромашки, бузины, липовых цветов, солодкового корня и других неразгаданных мною веществ.
Прокляв это снадобье и заменив его, насколько позволяли средства и обстоятельства, теплым лимонадом, я, наконец, кое-как успокоился и крепко заснул после двух бессонных ночей. Сон несколько восстановил меня, так что я решился продолжать дорогу, на другой же день, с проходившим через станцию почтовым дилижансом.
Места для меня и Котельникова оказались, и мы добрались до Мемеля и, отдохнув там еще раз, наняли извозчика до Риги. Дорогу до Риги я перенес относительно не худо. Но получил, к несчастью, кашель; я почувствовал утром на рассвете какой-то нестерпимый зуд в одном ограниченном месте гортани, с позывом на кашель. С этой минуты кашель, не переставая, начал меня мучить день и ночь, притом сухой и нестерпимый. В таком состоянии я добрался до Риги.
Мы остановились в каком-то заезжем доме за Двиною (за местом). От слабости я едва передвигал ноги; впрочем, пульс мой не был лихорадочный. Я чувствовал, что далее мне ехать невозможно, а между тем деньги и у меня и у Котельникова вышли,- вышли все до последней копейки. Непредвиденные обстоятельства, как известно, не берутся в соображение в молодости, или- только на словах берутся.
Но в Риге жил попечитель Дерптского университета и он же остзейский генерал-губернатор. (Попечитель и генерал-губернатор-M. И. Пален)
Пишу письмо к нему и посылаю с письмом самого Котельникова. Не помню что, но, судя по результату, я, должно быть, в этом письме навалял что-нибудь очень забористое. (Письмо П. от 20 июня 1835 г.-к M. И. Палену найдено мною в архиве министерства просвещения) Не прошло и часа времени, как ко мне прилетел от генерал-губернатора медицинский инспектор, доктор Леви, с приказанием тотчас принять все меры к облегчению моей участи.
Доктор Леви привез деньги и тотчас же послал за каретою, для переезда в большой загородный военный госпиталь. Там велено было отвести для меня особое отдельное помещение, приставить ко мне особого фельдшера и служителей. Доктор" Леви был еврейского происхождения и принадлежал к тому высококлассическому типу евреев, который дал образы Леонарду да Винчи для изображения в его "Тайной вечери" одиннадцати верных учеников спасителя.
(Д. Леви (1786-1855) учился в Юрьеве; в 1812 г.-доктор медицины и ординатор военного госпиталя в Риге; участвовал в походе русской армии во Францию; занимал крупные должности по военно-медицинской администрации.)
Это была, душа, редко встречающаяся и между христианами, и между евреями. Холостой и уже пожилой, доктор Леви, посвящая всю свою жизнь добру, помогал всем и каждому, чем только мог. Кто видел хотя однажды этот череп, гладкий как мрамор и как мрамор сохранивший на себе черты, намеченные врожденною добротою души, тот, верно, не забывал его никогда.
Даже баронет Виллье, увидевши однажды доктора Леви при посещении военного госпиталя (в котором Леви служил ординатором), не удержался и невольно повел рукою по гладко вышлифованному и блестящему, как солнце, черепу доктора. Погладить что-нибудь, а не ударить рукою, было у грубого баронета признаком удовольствия и благоволения, и другие ординаторы едва ли не позавидовали тогда классическому черепу.
Меня поместили в бель-этаже громадного госпитального здания, в просторной, светлой и хорошо вентилированной комнате; явились и доктора, и фельдшеры, и служители. Если бы я захотел, то, я думаю, мне прописали бы целую сотню рецептов не по госпитальному каталогу. Но я просил только, чтобы меня оставили в покое и дали бы только что-нибудь успокоительное, вроде миндального молока и лавровишневой воды, против мучительного сухого кашля.
Чем был я болен в Риге?
На этот вопрос я так же мало могу сказать что-нибудь положительное, как и на то, чем я болел потом в Петербурге, Киеве и за границею.
Сухой, спазмодический, сильный, с мучительным щекотаньем в горле, кашель; ни малейшей лихорадки; сильная слабость; полное отсутствие аппетита, с отвращением и к пище, и к питью; бессонница - целые ночи напролет без сна несколько недель сряду; запоры, продолжавшиеся по целым неделям. Вот припадки. Болезнь длилась около двух месяцев, а облегчение началось тем, что кашель сделался несколько влажнее; в ногах же появились нестерпимые боли, так что малейшее движение ноги отзывалось сильнейшею болью в подошвах; потом показался аппетит к молоку и явились твердые испражнения, после простых клистиров, прежде вовсе недействовавших.
С каждым днем аппетит к молоку начал все более и более усиливаться и дошел до того, что я ночью вставал и принимался по нескольку раз за молоко; аптекарского, выписываемого по фунтам, уже нехватало; все обитатели госпиталя, ординаторы, смотрителя и коммиссары начали снабжать меня молоком; к нему я присоединил потом, также инстинктивно, миндальные конфекты; но порой ел их с молоком по целым фунтам. Наконец, дошел черед и до мяса. Мне начали приносить кушанья из городского трактира. А однажды, когда я был уже на ногах, но еще кашлял (с мокротою), посетил меня генерал-губернатор.