Вольдемар Балязин - Русско-прусские хроники
- Вы, наверное, решили, что я хочу отдать его к вам обучаться музыке?сказал отец.
- А чему же еще могу я научить мальчика?- засмеялся маэстро и, показав на бутыль, сказал:- Разве что войне с Бахусом? Да только для этого он еще мал.
И трубно захохотал своей не очень уж ладной шутке. Узнав, что я хочу учиться не музыке, а итальянскому языку, старик сильно обрадовался.
- Прекрасно!- воскликнул Джованни.- Прекрасно! Будет хоть с кем поговорить на человеческом языке, а то мне дьявольски надоел этот собачий тевтонский лай!
Отец сделал вид, что не расслышал его последних слов. Он хоть и выдавал себя за потомка французского дворянина, но, кроме немецкого языка, никакого другого не знал, и "собачий тевтонский лай" был его собственным родным языком.
О плате наш старый друг и слушать не захотел и даже вроде бы обиделся.
- Довольно того, что я буду говорить с ним на языке моей молодости,вдруг растроганно проговорил Сперотто.- Да и что я с тебя возьму, Георг? Ты ведь гол, как сокол, да и в доме у себя сам шестой.
Отец и здесь смолчал и только жалко улыбнулся.
Затем старик усадил нас всех за стол и предложил выпить за успех задуманного предприятия. Мне он налил самую малость - две-три чайных ложки, а все остальное честно разделил с отцом на две равные половины.
Пока взрослые пили, Джованни распросил меня, насколько я знаю латынь, и похвалил, сказав, что знаю я ее довольно хорошо и, значит, итальянский я выучу быстро, так как, оказывается, древние жители Италии говорили по-латыни, и стало быть, латынь - это и есть итальянский язык, только со временем сильно изменившийся.
Не успели мы расстаться, как кто-то постучал в дверь, и на пороге возник Иоганн Томан со своим отцом - друкарем, из цеха кенигсбергских печатников69. Поздоровавшись и окинув взором открывшуюся перед ним картину, а также заметив, что бутыль уже пуста, сообразительный друкарь тут же вынул из-за пазухи кошелек, достал оттуда серебряный талер и, протянув монету сыну, проговорил негромко, но решительно:
- А ну-ка, сынок, слетай в "Веселый медведь" да принеси нам бутыль доброго вина.
Иоганна как ветром сдуло, а когда он вскоре вернулся, печатник уже обо всем договорился с маэстро Джованни, и принесенное Иоганном вино только еще больше скрепило появившийся на свет договор.
Мы просидели со Сперотто до глубокой ночи и повели своих отцов с собою, совершенно довольных, но очень нетвердых на ногах, предварительно бережно уложив на постель маэстро.
***
Еще встречаясь с Джованни у нас дома или в церкви, когда он заменял органиста, я не замечал в его характере каких-либо странностей. Может быть, потому, что был еще мал, а может быть, от того, что не присматривался к нему.
Однако, когда он таким странным образом встретил нас, вдруг прикинувшись пьяным и крепко спящим, а потом, оказавшись и трезвым и бодрствующим, озадачило меня и заставило насторожиться.
Я стал вспоминать, как вел себя Сперотто у нас дома, что иногда говорил за столом, какими были его привычки и свойства, и отыскал в его поведении кое-что необычное, если ни сказать странное.
Старик был, несомненно, добр - он отдавал нищим немало денег, всегда помогал на похоронах и безотказно заменял органиста в нашей церкви во время отпевания покойника и траурной церемонии. Может быть, он делал это потому, что наш органист Иоганн Себастьян был толстым веселым человеком, писал пьесы для клавесина и даже танцевальные мелодии для скрипичных квартетов и потому терпеть не мог похоронных мелодий. А может быть, однажды пришла мне в голову нелепая мысль, сеньор Джованни любит траурные мессы?
Я вспомнил также, что часто, сильно выпив, сеньор Джованни не веселился, как все, а отчего-то горько плакал, никогда не объясняя причины своих слез, и на следующий день при встрече всегда делал вид, что ничего такого не было или же он, по крайней мере, не помнит о своих вроде бы беспричинных слезах, а если и помнит, то не придает всему случившемуся никакого значения.
Я вспомнил также, что если его кто-либо неожиданно окликал, то он непременно пугался, вздрагивал и менялся в лице.
В общем, Джованни был не совсем обычным, я бы сказал, довольно своеобразным человеком. И учителем языка старый музыкант и санитар оказался более чем оригинальным. Мало того что он по-немецки говорил не хуже, а пожалуй, получше меня самого, он был еще и очень опытен в обучении языку.
- Господь Бог,- сказал он нам в самом начале, перемежая латинские слова с немецкими для того, чтобы нам было понятнее и уже сразу же приобщая нас к языку,- сделал так, что быстрее всех и лучше всех языкам учатся дети, каким бы язык ни был - французским, итальянским, немецким или каким угодно другим. А дети начинают с самых необходимых слов: "мама", "папа", "пить", "кушать", "дай", "хочу", а уж потом называют то, что видят возле себя,вещи, людей, животных. Так и я буду учить вас, Иоганн и Томас. Завтра вы войдете ко мне и скажете по-итальянски: "Здравствуй!" И я отвечу вам: "Здравствуй, Томас, здравствуй, Иоганн! Проходите, пожалуйста".
А через месяц, когда вы станете говорить, как трехлетние уроженцы Вероны или Падуи, я начну учить' вас читать. А еще через месяц рассказывать о моей жизни, и вы узнаете, что меня недаром зовут Джованни, потому что лучшим рассказчиком в Италии считается Джованни Боккаччо, а самым красноречивым учеником Христа тоже был Джованни, прозванный Златоустом.
...Как ни странно, но метода Сперотто сработала превосходно, и мы с Иоганном через три месяца, действительно, читали по-итальянски не хуже, чем по-латыни, и понимали почти все, о чем нам рассказывал наш учитель.
Джованни оказался бывалым и неглупым человеком, и от него я узнал много такого, чего впоследствии редко кто мог и рассказать, и объяснить так доходчиво и толково.
Здесь я перескажу лишь то, что потом оказало на меня сильное влияние и на многое открыло глаза.
***
Когда я начал слушать рассказы Джованни Сперотто, мне шел тринадцатый год, а ему было почти семьдесят.
Мне казалось, что он родился во внезапамятно далекие времена, когда даже Илия Святой еще не был папой и не был Святым, а скитался по Европе бродячим проповедником, и почти никто не понимал, о чем он говорит и к чему призывает.
Сперрото рассказывал мне и Иоганну, что он познакомился с Илией в Риме, куда они пришли с разных сторон в один и тот же день.
- Я отыскал,- рассказывал мой учитель,- скромную гостиницу "Благочестивый пилигрим", и мне отвели место в общей опочивальне с другими богомольцами, которые пришли в Вечный город, чтобы попасть в собор Святого Петра. Гостиница эта содержалась на деньги монастыря Святой Бригитты, и паломникам давали в ней бесплатно и приют и трапезу. Сам понимаешь,добавил Сперотто,- что это был за уют и как сытно там кормили. Спальни были общими - по двадцать богомольцев в каждой, а трапезная и вообще всего одна - на сто человек, где кормили всех сразу в одно и то же время два раза в сутки - ровно в пять часов утра, чтобы благочестивые пилигримы успевали к ранней заутрене, и ровно в одиннадцать вечера - после поздней вечерни. Днем спальни были заперты, чтобы паломники не отлеживали бока, а ходили бы по святым местам и слушали проповеди, ну, а кормежка была соответственной гостеприимству - кружка молока и ржаная лепешка на завтрак и еще одна кружка молока и лепешка перед сном.
Я получил место в спальне, как хорошо помню, под номером 19 - все остальные кровати были уже заняты и пустой оставалась лишь одна соседняя койка под № 20. Вот здесь-то и свела меня судьба с Илией.
Здесь Сперотто вздохнул и печально добавил:
- Да только совсем уж немного осталось нас, знавших Илию не только в молодости, но и в зрелые его годы. Так мало, что нас как диковинку показывают послушникам и семинаристам: "Вот-де зрите и внимайте - он видел и слышал самого Илию!" А те, разинув рты, умильно глядят на старцев, чаще всего из швейцарских гвардейцев, охранявших Ватикан и видевших-то Илию лишь проходившим мимо них. А уже если папа на ходу благословил кого-нибудь из них да перекинулся парой слов, то такой гвардеец в глазах слушателей превращается чуть ли не в святого. Сперотто замолчал и долго сидел опустив голову. Ему, кажется, стало невыносимо грустно, и я, желая приободрить его, сказал:
- Вы говорите святую правду, сеньор Джованни. Такого человека, как Вы, я встречаю впервые. Скажу Вам откровенно, сеньор, мне только раз довелось видеть и слушать одного хвастливого алебардщика из ватиканской охраны. Так и то весь его рассказ состоял из двух дюжин фраз, а больше и вспомнить он из-за старости ничего не мог, да и, наверное, просто-напросто и вспоминать ему было не о чем. Да вот он, его рассказ: "Стою я это, как положено, где поставили. Алебарда у меня отточена, каска и нагрудник сверкают, ботфорты огнем горят. Вдруг - матерь Божия - вижу, сам идет. Сутана на нем холщовая, как у патера из моей родной деревни, сапоги тоже старенькие, с заплатами. Я замер, Божья мать. Алебарду, конечно, как положено держу, "на караул". Он подходит, ласково так на меня глядит и спрашивает: "Стоишь на часах, сын мой?" - "Так точно,- отвечаю я,- на часах стою, Святой отец!" Он посмотрел и спрашивает: "А сам-то откуда будешь?" - "Кантон Тйчино, Швейцарской Конфедерации, Святой отец!" - отвечаю я как полождено. "Итальянец, значит",- говорит он. Тут я не сдержался, Божья мать, и сознаюсь, что даже и устав слегка нарушил - нам запрещалось разговаривать с папой, а можно было только коротко и точно отвечать на его вопросы. - Все-то Вы знаете, Святой отец!- не удержался от удивления, да прямо так и бухнул я. Божья мать.- А ведь и на самом деле у нас в кантоне одни итальянцы живут!" Он опять ласково мне улыбнулся и, скромно опустив глаза, тихо так проговорил, будто что хорошее вспомнил: "Да нет, сын мой, не все я знаю, далеко не все. Просто в молодости довелось мне побывать у вас в Швейцарии". И сказал на прощание: "Ну, стой дальше. А сам медленно так пошел к себе в покои. .Вот сколько лет прошло, а он передо мной, Божья мать, все как живой стоит".