Борис Джонсон - Лондон по Джонсону. О людях, которые сделали город, который сделал мир
«Вот Мэри Сикоул, — пишет Салман Рушди в “Сатанинских стихах”, — которая в Крыму сделала столько же, как и другая леди, с волшебной лампой, но из-за темной кожи ее не заметили в свете свечи Флоренс».
Это было более двадцати лет назад. Сегодня никто не может сказать, что Мэри «полузабыта» или ею «несправедливо пренебрегают». Индустрия Сикоул раскочегарена на всю катушку. Она занимает неколебимую позицию в школьных программах. Но интересно то, что она действительно однажды исчезла из истории, и почти на сотню лет. Я был неправ, когда говорил, что она ничего собой не представляет. И я был прав, когда говорил, что мы о ней почти не слышали сорок лет назад.
К 1877 году Королевские Суррейские сады сгорели, территорию продали под застройку. Вместе с концертным залом забыли и тех, кто собирал средства в фонд Мэри Сикоул. Ну, это, наверное, неудивительно — расизм, сексизм и все такое. А к этому надобно добавить подозрения некоторых современных ученых, что бедная Мэри пала жертвой предрассудков… самого «ангела из Скутари».
Чтобы понять радость солдат и их искреннее обожание Сикоул и Найтингейл, надо вспомнить, через что они прошли. Они видели, как их товарищи массово умирают от рук врага, который страшнее, чем пушки Севастополя и сабли казаков.
Как все лондонцы середины XIX века, они испытывали ужас перед болезнями. Никто не имел ни малейшего представления, чем вызваны вспышки холеры, которые опустошают город, но все видели, как она косит людей. Все видели, как за один день пышущий здоровьем крепыш превращается в доходягу с синими, как стилтонский сыр, щеками, запавшими глазами, сморщенной кожей и с унизительным смертельным поносом. В трущобах, в крысиных рассадниках геморрагической лихорадки районов Клеркенвелл, Холборн и Сент-Джайлс свирепствовала тифозная вошь.
У миллионов трудящихся бедняков не было ни малейшей надежды на медицинское обслуживание и уход, ни представления о них. Они вымирали в таких количествах, что кладбища были переполнены, и сами места погребения стали источником заразы. В богатейшем городе мира, сердце величайшей из всех империй, продолжительность жизни упала до тридцати пяти лет — ниже, чем во времена Адриана.
Лондон середины XIX века пал жертвой своего собственного успеха. При жизни Флоренс Найтингейл население росло почти на 20 % каждые десять лет. На вершине пирамиды были, разумеется, невероятно богатые люди. Среди них, как всегда, имелись банкиры, которые богатели так стремительно, что очень скоро догнали земельную аристократию. Были Баринги и Ротшильды, а были и другие — безжалостные и циничные типы, которых Троллоп высмеял в лице Огастеса Мелмотта, человека, которого почитали как великого финансиста, раздувшего ажиотаж вокруг Латиноамериканской железной дороги, а потом разоблаченного как грязного, жестокого, невежественного шарлатана. Из сорока богатейших людей, умерших с 1809 по 1914 год, четырнадцать были банкирами.
На каждого такого магната приходилась тысяча таких, как Путер — клерк из книги «Дневник ничего не значащего человека» (Diary of a Nobody), относившихся к нижнему слою среднего класса. А еще ниже, под каждым таким путером, стояли легионы бедных, число которых росло с каждым месяцем за счет пополнений из сельской местности, а обнищание усиливалось.
В своей книге «Лондон в лохмотьях» (Ragged London) Джон Холлингсхед подсчитал, что треть населения города жила в утлых лачугах на грязных улочках и в переулках. Французский писатель Ипполит Тэн описывал, как его поразила жизнь людей в переулках за Оксфорд-стрит, в зловонных улочках, покрытых коростой человеческих выделений, с массой детей, ютящихся на земляных ступенях. Генри Мэйхью видел пожилых людей, которые питались грязными сухими хлебными корками, которые они подбирали на дороге, мыли и размачивали в воде, чтобы съесть. Самым большим знатоком городской нищеты был сам Чарльз Диккенс, а его книги «Холодный дом» и «Оливер Твист» — ярчайший образец социальной критики в истории литературы. Диккенс создал картинки городской жизни, которые олицетворяют для нас все самое ужасное в Лондоне викторианского периода, но даже ему не всегда удавалось передать всю жестокость капитализма XIX века.
Генри Мэйхью записал разговор с шестидесятилетней женщиной, которая когда-то получила хорошее образование, а теперь овдовела и обнищала. Окончив свои дневные труды, она в изнеможении лежала в горячке на полу подвала, пытаясь собраться с силами. Она стала собирателем дерьма. Их было 250, и они просто прочесывали улицы в поисках отходов собачьей жизнедеятельности, а потом тащили их в Бермондси, чтобы продать кожевенникам. Она не понимала, какой опасности подвергает свое здоровье, да и Мэйхью, честно говоря, тоже не понимал.
Лондон, как живой организм, был болен, и положение только ухудшалось.
В 1815 году домовладельцам разрешили устанавливать в домах все более популярный ватерклозет Джозефа Брамалла и сливать нечистоты прямо в сточные канавы. К 1828 году уже 140 сточных канав сбрасывали стоки прямо в Темзу. К 1834 году люди начали осознавать весь ужас загрязнения воды. Как сказал Сидни Смит, каноник собора Св. Павла: «Кто выпьет стакан лондонской воды, тот, в прямом смысле слова, отправит себе в желудок больше живых организмов, чем на всем земном шаре имеется людей — мужчин, женщин и детей».
Но связи между канализационными стоками и болезнями все равно пока не видели. Всем казалось, что болезни вызывает сам запах — миазмы. Его называли «дьявольским духом». Эдвин Чедвик решил бороться с вонью и распорядился откачивать еще больше лондонских нечистот в Темзу — и последствия были катастрофические.
В 1849 году случилась очередная вспышка холеры, от которой умерло 14000 людей. К 1854 году, когда Найтингейл и Сикоул готовились к отправке в Крым, тайну этой болезни еще не раскрыли. Обе женщины были глубоко невежественны в том, что сегодня называется «основами гигиены», но это было бы полбеды.
Разными путями, но обе они обрели жгучее желание посвятить жизнь делу помощи больным. Обе приложили руку к созданию самого понятия о профессиональной медпомощи и уходе за больными.
На пути к своей цели обе столкнулась с предрассудками и дискриминацией — просто чудовищными по нынешним меркам. Давайте проследим, какой путь прошла каждая из них к той памятной встрече в одном из госпиталей в Турции. Надеюсь, меня не обвинят в желании прослыть политкорректным, если я скажу, что карьера Найтингейл была, конечно, ярким образцом торжества силы воли, но путь Сикоул в каком-то смысле был даже более поразительным.
Дед Флоренс Найтингейл по матери сделал состояние на добыче свинца. Семья владела поместьем в Дербишире и замком Эмбли-Парк в Гемпшире в псевдотюдоровском стиле. Родители Флоренс ездили отдыхать за границу: во Флоренцию (где она и родилась в 1820-м) и в Париж, где она видела знаменитостей. Как только она достигла возраста, когда уже могла задумываться о будущем, Флоренс решила, что разочарует своих родителей.
Ей прочили нормальное будущее — выйти замуж за достойного молодого человека. А она об этом не помышляла. Она хотела стать медсестрой. Она тренировалась в этой профессии на сестре, на своих куклах, даже наложила шину на ручку одной из них.
Она взрослела, и это желание становилось сильнее. Она хотела, чтобы ее уважали за что-то полезное, за то, что она сделала. Она попыталась сбежать и стать медицинской сестрой в больнице Солсбери, но родители ей помешали. Она придумывала планы по созданию чего-то вроде протестантской сестринской общины — без обетов, для женщин, способных на сострадание. «Даже не думай», — сказала ее мать.
Сестрой в викторианском лексиконе была или няня Джульетты, сентиментальная, старая корова-кормилица, или диккенсовская миссис Гэмп, которая все время потягивает ликер и икает. Или это была девица, слишком добрая к пациентам-мужчинам. «Нет, — сказали мистер и миссис Найтингейл своей дочери, — сестринство — неподходящая деятельность для воспитанной молодой леди». «Как будто я хотела стать кухаркой», — жаловалась она.
Восемь лет она боролась с непониманием. Она просиживала над объемными отчетами медицинских комиссий, проглатывала статьи о санитарии. Будучи в Лондоне, она первым делом сбегала в школы для бедных и работные дома, впитывая атмосферу нужды и нищеты. Порой она с мамой и сестрой прогуливалась по какой-нибудь заграничной столице, а спустя минуту вдруг исчезала и выныривала в трущобах.
За ней волочился поэт и политик, щеголь в шейном платке — Ричард Монктон Милне, восхитительная партия. Она его отвергла, чем несказанно удручила мать. Не то чтобы Флоренс была неспособна к чувственным мечтаниям. «Во мне есть чувственное начало, требующее удовлетворения, и в жизни с этим человеком я могу найти это», — размышляла она. Но тут же приходила к выводу: «Во мне есть моральное, деятельное начало, требующее удовлетворения, и этого-то я в жизни с ним не найду».