KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Научные и научно-популярные книги » История » Андрей Тесля - Первый русский национализм… и другие

Андрей Тесля - Первый русский национализм… и другие

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Андрей Тесля, "Первый русский национализм… и другие" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Так и в этом издании переплетаются очень личные воспоминания внучки Елены Гениевой о бабушке, большая полустатья-полуэссе Виктории Топоровой, уже более двух десятилетий заботящейся о публикации литературного наследия Дурылина (ее трудами вышло как первое издание «В своем углу», 1991 год, в которое были включены и фрагменты воспоминаний «В родном углу», так и массивный, почти 900-страничный том издания 2006 года), собственно переписка Дурылина с Гениевой, куда вплетаются письма детей Елены Васильевны к Дурылину и его ответы им, письма Ирины Комиссаровой, верной подруги Дурылина, опекавшей его и фактически давшей ему, больному и слабому, вдобавок совершенно житейски неприспособленному, возможность выжить во второй, сибирской ссылке, к Елене Васильевне – краткие послания, уведомляющие о бытовой стороне существования, и в своей простоте, от полного отсутствия рисовки и какой-либо иной заботы, кроме объекта изложения, не уступающие по выразительности посланиям Сергея Николаевича. И в том же томе следуют и дневник Елены Васильевны тех лет, и стихи и проза, подаренные Дурылиным Гениевой и сохранившиеся в семейном архиве последней, и уникальная подборка фотографий – книга, как любил Дурылин, получившаяся не «типографским изделием», а сложным плетением, предполагающая не линейное чтение, а многочисленные возвращения, разглядывания, чтение на случайно открытой странице – с переходами и неожиданными встречами. Но едва ли не самое ценное – это письма Юры и Лели Гениевых Дурылину и его ответы им, хоть немного приоткрывающие другой, огромный пласт жизни Сергея Николаевича, с молодых лет увлеченного педагогикой, учителя от Бога, умевшего помочь вырасти человеком и остававшегося обычно своим ученикам близким человеком на всю жизнь.

Дурылин переписывался со множеством людей, ведя долгие эпистолярные разговоры – но переписка с Гениевой давала ему то, что трудно, почти невозможно обрести, – тепло общения, ощущение присутствия другого человека, того, кому ты человечески небезразличен, с кем можно делиться повседневным, просить об одолжениях и самому, в меру своих скромных возможностей ссыльного, принимая на себя хлопоты о другом. Это не столько интеллектуальное общение, хотя и «умных разговоров» в этих письмах достаточно, сколько душевная, а иногда и задушевная беседа, где можно поделиться тем, что заботит тебя, и даже тем, что никогда не могло бы быть сказано при личной встрече. Елена Васильевна пишет в самом начале очередного большого письма, в котором будет много – и, главное, возможность поговорить с близким человеком:...

«Если бы Вы были здесь, я бы непременно промолчала, но в письмах мне легче быть откровенной <…>» (Гениева – Дурылину, 31.XII.1927, Москва; с. 124).

Дурылин же (кстати говоря, большой знаток и коллекционер писем русских писателей XIX – начала XX века, сам будучи в полном безденежье, например, покупает у нуждающегося Перцева письма Розанова, платя в два раза больше, чем готов заплатить архив) сам объясняет, в чем для него особенная ценность этой переписки:

...

«Письмо – такое как Ваше, – для меня теперь – лучший вид литературы – ибо он рождается так, как ребенок рождается – изнутри, из чрева, из бытия, – а не от “плененной мысли раздражения”, не от писательской чесотки, как большинство того, что пишут. И вся моя литература – и то, что я люблю у других, и то, что пишу сам, – расширенное письмо, литературная “не литература”» (Дурылин – Гениевой, 17.VI.1928, Томск; с. 229).

Эта самая «дурылинская» литературная «не литература» – то, что влечет его и к людям, и к текстам, которыми он занимается, поскольку в этих текстах его интересует более всего их «не литературное», то, зачем и ради чего они написаны. Отзываясь на размышления собеседницы о Диккенсе и английских романистах в целом, Дурылин пишет:

...

«Ах, как они милы, все эти не знающие, как уютны и полезны, но… бесполезность русской литературы я люблю больше жизни. Для русской жизни несчастье – что классик у нас Достоевский, а не Диккенс, что семейный роман Л. Толстого – “Ростовы и Болконские” – испорчен его исторической философией, а пуще всего, что свой “семейный роман” он закончил бегством из семейного гнезда после полувекового сидения в нем – и т. д., и т. д., – для жизни русской, для прочности ея устоев, повторяю, это несчастье – но для мысли русской, для свободы русской, для человеческой чети русск[ой] – это великое счастье!» (Дурылин – Гениевой, 15.II.1928, Томск; с. 148–149).

Роман «испорчен», но испорчен потому, что Толстой и не был для Дурылина «романистом», иначе не стоило труда так упорно размышлять над ним, Толстой важен, как проговаривающий себя в романе, трактате, статье – он сам, а его литература лишь постольку, поскольку она может что-то сказать человеку, не как чистое «художество», а тем, ради чего это самое «художество». Когда собеседница описывает ему, отбывающему ссылку в Томске, как после доклада в ГАХНе о Федорове и Толстом «из Красной комнаты вышло сильно заросшее волосами существо с двумя свертками записок, бумажек, листков. Оно что-то бормотало, стало на чугунной лестнице и яростно поматывало головой. Сначала он приложил руку тыльной стороной к правому и левому уху, помотал рукой перед лицом, как бы отгоняя нечисть и яростно, но охотно сказал: “Ищу людей, которые бы знали путь жизни”. Молодой человек, наверно из породы удобрения для науки, насмешливо вопросил: “Вы ищете «человека»?” Он повторил свой жест неслушания и отвращения и яростно забормотал что-то для себя. Наверное, в его листках были собраны рецепты нахождения жизненного пути, и он жаждал идейной полемики, а люди науки подсунули ему камень в виде формальных и субтильных справок, цитат с указанием источников, их страниц и строк» (Гениева – Дурылину, 10.II.1928, Москва; с. 156), Дурылин откликается на этот эпизод следующими строками:

...

«.Знаете ли Вы, – “таков, Фелица, я развратен”! – я <…> ближе всего к этому “заросшему волосами существу с двумя свертками записок и бумажек”. Думается мне, что и оба те, про кого “дискуссировали” в Академии, Т[олстой] и Ф[едоров], также ближе всего оказались бы к нему. Чудак, он еще верит, что слово о Толстом и Федорове должно быть непременно словом о пути жизни, – тогда как оно давным давно стало словом о слове, как всякое почти слово, нами высказываемое. Вот отчего я и предпочитаю теперь говорить чистое и честное слово о слове – о поэтике Пушкина, Лерм[онтова], о новом стихотворении Вяземского <…>, а о Ф[едорове] и Т[олстом] говорить бы не стал. Истина, в конце концов, самый нелюбопытный и редкий объект слова в наши дни» (Дурылин – Гениевой, 02.III.1928, Томск; с. 159–160).

Впрочем, Дурылин не совсем прав – он пишет слово о жизни, а не только слова о словах, но пишет в письмах, «В своем углу», без надежды, без самой мысли об опубликовании – для тех нескольких читателей, кому адресован текст: «.ведь я не публичный писатель. Я сын Василия Васильевича. Самая моя любимая аудитория не должна превышать дивана, на котором может усесться. Я “печатный” всегда становлюсь неприятен самому себе. Я – диванный, и <…> ненавижу Гуттенбергову глупость делать все глупости мира общедоступными и распространенными» (Дурылин – Гениевой,

15. II.1928, Томск; с. 147). Ведь если бы, замечает Дурылин «В своем углу», пришлось переписывать тот текст, который мы хотим сохранить, перечитать, то большая часть печатаемого оказалась бы ненужной – излишней, не обязательно ведь плохой, но просто избыточной, тем, что мы оценили бы как не стоящее такого труда. Сам Дурылин, определявший себя вслед за Розановым человеком до-Гуттенберговой эпохи, выдержал это испытание – его тексты сохранялись, оберегались, копировались на протяжении десятилетий, доказав свою нужность, обязательность, как, впрочем, и тексты его любимого Розанова.

Беспощадно зрячая

…У меня есть желание и намерение прожить жизнь так, чтобы иметь право назвать клеветой всякое обвинение в непорядочности. У меня так мало сейчас переживаний этического и вообще не специального характера, что этим я дорожу, как воспоминанием детства, и не расположена с ним расстаться (Гинзбург, 2011: 385, запись 1927 г.).

Как ни банально это звучит, Лидия Гинзбург – человек, проживший большую и сложную жизнь и, что важнее, сумевший ее продумать, прожить осознанно и твердо, наблюдая за собой без поблажек и сентиментальности. Одесская девушка, после Гражданской войны приехавшая в опустевший Петроград с отчаянной жаждой учиться – не знавшая почти ничего, как она с повышенной критичностью к себе записывала почти десятилетие спустя, и прибившаяся к набиравшему силу и яркому научным азартом и смелостью мысли «движению формалистов» (которое тогда было фактически маленьким кружком единомышленников, собиравшихся то в Институте искусств на Исаакиевской площади, то в университете – через Неву). Лидия Гинзбург, очарованная учителями – Тыняновым, Шкловским, Эйхенбаумом, Томашевским, – в скором времени осознала, что она вместе со своими одаренными сверстниками Борей Бухштабом, Витей Гофманом, Гришей Гуковским попала в положение «младших». Новаторство, революция в литературоведении уже совершалась – и молодые учителя были хоть и немного старше их, но уже мэтрами. Как иронично отмечал Тынянов, они революцию уже сделали – и ученикам, дабы стать «как учителя», надлежит найти и совершить свою революцию. Своей революции не получилось – как, впрочем, и учителям недолго удалось побыть «мэтрами» до разгрома «формалистов». Ей, только что сумевшей заявить о себе прекрасными глубокими статьями о русских поэтах «второго ряда» первой половины XIX века (отличительная черта русского формализма – внимание ко «второму», окружающему, тому, без чего остается непонятен исторический, ситуативный смысл ряда первого), пришлось браться за любую поденщину, дабы выжить: редактура, просветительские лекции, работа в вечерней школе рабочей молодежи, проходные статьи. Она была выкинута из профессии на два десятилетия – лишившись того, что в 1920-е годы казалось ей найденным смыслом существования, опознанным призванием.

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*