Огюстен Кабанес - РЕВОЛЮЦИОННЫЙ НЕВРОЗ
Автор хотел создать главным образом патриотическую военную песню, но, тем не менее, она оказалась вся пропитанной насквозь революционным духом. Даже столь свойственная последнему сентиментальность слышится в словах:
Пощадите несчастных, — то жертвы:
Против воли ведут их на нас!
«Марсельеза» полна избитыми словцами, которые в таком ходу у ораторов, верящих в воспламеняемость толпы от зажигательных речей. Чего тут только нет: оковы и рабство, деспоты и тираны, и даже тигры нагромождены щедрою рукой; но все же, невзирая на все недостатки, на ее напыщенность и грубость колорита, она местами доходит до божественного, чисто Гомеровского пафоса:
Любовь к родине святая,
Веди нас, мстителей, вперед!
Свобода, свобода дорогая,
Стань грудью за верный народ.[361]
Одинаковые положения вызывают и одинаковые речи. Когда Афиняне стремились на Саламинскую битву, они восклицали с таким же энтузиазмом, как и волонтеры 92 года:
Спешите, Греции сыны,
Спасайте родину свою,
Спасайте жен, спасайте храмы,
Богов — своих отцов,
Могилы предков ваших!
Одной битвой разрешится
Судьба ваша навек.
Что касается музыки «Марсельезы», то она действительно могущественна, величава и оригинальна. Начало звучит; как марш боевой атаки, затем мотив разрастается и укрепляется и, наконец, грандиозный во всей своей простоте, раздается, как гром орудий, а в унисон с этими нотами трепещет вся душа родины республики, точно развернутое на ветру трехцветное знамя, облетевшее вместе с своим гимном весь цивилизованный мир.
Это чистое эпическое искусство, особенно привлекательное по своей полной самобытности. Только в такие восторженные моменты, как 1792 год оно могло родиться и расцвести.
Но от великого до смешного — один шаг. Современный Квинтильян, — Лагарп, представляет этому удивительное доказательство.
В конце того же 1792 года был открыт Лицей; под этим, заимствованным из древности, названием было известно учебное заведение, в котором профессорствовали Фуркрой, Шапталь и Лагарп.
Здесь этот Аристотель восемнадцатого века читал свой знаменитый курс литературы, вызывавший в те времена единодушные восторги, а ныне столь же единодушно и справедливо оставленный и забытый. Лагарп чувствовал в это время какую-то особенную потребность доказать чем-нибудь свой великий патриотизм.
Довольно равнодушный к революции, он долгое время говорил о ее новых принципах темно и загадочно, но, наконец, пришло время, когда и ему надо было сжигать свои корабли. Он написал гимн свободе, который должен был быть величествен, а на самом деле вышел просто карикатурен. В нем, между прочим, находятся следующие сомнительного вкуса строки:
За меч, друзья, за меч!
Резню он ускоряет,
На поле брани лечь
Француз всегда желает
С своим мечом в руках.
Железо жаждет крови,
Все повергает в прах;
Кровь злобу разжигает
Над злобой смерть витает…
К неудачному поэту подошел бы совет его знаменитого предшественника Буало: «Уж лучше будь ты штукатуром, если это твое ремесло!». История умалчивает, как относились к стихотворному таланту Лагарпа его ученики, и не уменьшилось ли после этого гимна их почитание к его таланту? По всей вероятности, и они сильно удивились, увидав своего всегда холодного и умеренного профессора в таком припадке воинственного жанра.
Лебрен однажды тоже согрешил рифмами в честь погибших моряков «Мстителя». Дегиль робко и ехидно выпустил несколько двусмысленных, антиреволюционных строк, а Мариус-Жозеф Шенье печет до пресыщения, точно по заказу, дифирамбы и гимны; за ними Давид, Дефорж и много других, еще менее известных, воспевают в стихах бессмертные принципы, пресерьезно воображая, что они переживают родовые муки вдохновения. Все это поэзия, пожалуй, и почтенная, и не лишенная даже некоторого величия, но быстро преходящая и не имеющая никакого отношения к обстоятельствам и событиям данного времени. Совершенно также и победы империи нашли себе достойного певца лишь много лет спустя после ее падения. Нужен был Виктор Гюго для истинного прославления Великой армии, не нашедшей в свое время настоящего бытописателя-поэта. Искусство тоже послушно закону контрастов, и хотя обыкновенно утверждают, что оно следует параллельно событиям, но приведенные два примера доказывают совсем противное.
Из этого еще не следует заключать, что революция не имела вовсе своих поэтов: одного имени Андрэ Шенье довольно для доказательства противного; но поэта чисто эпического, который вдохновлялся бы исключительно ее историей, у нее не было. Кроме Руже де Лиля, ни один гений не зачал ничего великого под ее непосредственным объятием, не расцвел, так сказать, под ее живительным дыханием.
Лишь по временам Андрэ Шенье с увлекательным красноречием отдается новым началам; в память разрушенной Бастилии он, например, восклицает:
Содрогнулась земля и печаль позабыла,
Род людской гордо весь просиял;
Пало, все, что давно уже сгнило!
И до тронов далеких тот звук прозвучал!
Спохватились тираны, но поздно,
Зашатались венцы на них грозно!
Однако не подобные стихотворения составляют славу А. Шенье. Он славился своими элегиями, ласковыми, грустными, вроде вздохов «Юной Пленницы»:
«Мне рано умирать!»
В истории французской литературы он и занимает почетное место поэта элегического, а не эпического.
Настоящую народную поэзию, восторженную и остроумную, конечно не обузданную никакими правилами версификации, но зато нередко богатую удачным вымыслом, а подчас и необычной формой, мы находим в творениях безымянной и шумной толпы, пригретой революцией, как стрекоза — южным солнцем.
Во Франции все выражается в песне, в ней проходят и дела и люди. Конституция 1791 года не миновала водевиля, и публика огулом напевала:
Прекрасная картина:
Проступки все и козни
Решает гильотина,
Без споров и без розни.
Судить аристократа —
Свидетелей не надо,
Но тридцать штук на брата —
Давай для демократа!!
Гражданская присяга дает тоже повод к вышучиваниям и насмешкам:
Дешевле клятву принести,
Чем денег куш — внести…
Уличный певец игриво предсказывает судьбу нарождающегося феминизма:
А достигнув своих прав,
Как же им не возмечтать,
Все покажут тут свой нрав, —
Мужей дюжиной менять!![362]
Сатира не щадила ни правой ни левой. Если вышучивалась конституция 1791 года, то король подвергался еще большим насмешкам, в особенности после возвращения его из Варенн. На это неудачное бегство королевской фамилии было написано не меньше стихов, чем по случаю Федерации. Популярные куплеты на «Луи-толстяка» распевались на всевозможные мотивы, даже на церковные!
Потом доходит очередь и до народных представителей, которых попрекают их восемнадцатью франками суточных, попадает и якобинцам и конституционным священникам, которые начинают жениться.[363] Затем идет песня «рыночных ломовиков», которые после бурной пирушки утешаются тем, что:
И праздника не может быть,
Если посуды не побить!
Февраль месяц, который в течении восемнадцати столетий несправедливо укорачивался против других, получает, наконец, благодаря автору нового календаря Ромму удовлетворение и познает сладости равенства. В комической народной песне описываются все прелести новой эры, благодаря которой еженедельный отдых превратился в ежедекадный, т. е. вместо отдохновения на седьмой день, таковое теперь наступает лишь на десятый.
Союзникам, действующим против Франции, тоже достается порядком.
И прусаки и австрийцы выставляются в песнях удирающими от французских войск во все лопатки, с коликами в животе. Натурально, что французские волонтеры воспеваются превыше небес. Из сложенных в их честь гимнов на первом месте стоит гимн Мариуса-Жозефа Шенье, известный под заглавием «Песни отправления».[364]
Даже «Дядя Дюшен», и тот разражается здорово-патриотическими песнями, конечно самого забористого содержания!
Народная муза не щадила даже суровых народных трибунов: Марата и Робеспьера.
Это был в своем роде реванш парижан, охваченных террором. Француз, кажется, никогда не бывает остроумнее и находчивее, чем когда рискует своей свободой и безопасностью. В разгар террора нельзя было вздохнуть свободно, а народ все пел, хохотал, острил, и находились даже такие молодцы, которые, уже продевая голову в очко гильотины, все еще насвистывали какой-нибудь игривый модный мотив.