Саул Боровой - Еврейские хроники XVII столетия. Эпоха «хмельничины»
Овладевшее громадными пространствами на юге российское правительство лихорадочно старается заселить почти совершенно пустынные степи «Новой России». Оно тратит большие средства на привлечение зарубежных колонистов, поощряя в то же время перевод сюда помещиками крепостных крестьян. Новороссия объявляется также единственной из областей империи до разделов Польши — открытой для жительства евреев (неофициально в 1764 г., официально только в 1769 г.)[116].
Известно, что в большом колонизационном движении, которое начинается тогда на этих громадных степных просторах, некоторое, в эти годы еще небольшое место, занимают евреи, выходцы из Польской Украины. Делается попытка переселения значительных групп евреев из Балтского кагала и других мест в районы устьев Ингула, Буга и Днепра, т. е. район бывших Запорожских вольностей. Российская администрация весьма охотно пошла навстречу их предложению, и только категорическое требование переселенцев о предоставлении им права беспошлинного ввоза «горячего вина» помешало реализации этой попытки[117]. Все же район ликвидированной Сечи привлекает и при изменившихся условиях евреев-купцов, главным образом, очевидно из числа тех, кто имел здесь налаженные торговые связи. Евреи-купцы из прилегающих районов, являвшиеся в последние годы политической жизни Сечи главными импортерами «горячего вина», пытаются и сейчас сохранить свои позиции. Так, мы узнаем из донесения славянской провинциальной канцелярии (от 12 июня 1777 г.), что «евреи, записавшиеся в Новороссийскую губернию, из разных мест поприезжали в Покровск (б. Сечь Запорожская) и привезли туда 50 бочек вывезенного горячего вина, за которое нигде пошлины не уплатили»[118]. Из ряда документов, опубликованных Ивановым, мы видим, как расширяется ввоз евреями водки в пределы Новороссийской губернии, охватывая как пределы бывших Запорожских вольностей, так и район Екатеринославщины и Таврии[119].
Очевидно, в эти годы еще сохраняется надежда, что поселение, остающееся на месте Сечи Запорожской, переименованное в г. Покровск, сохранит некоторое торговое значение, и мы встречаем попытку 20 семейств евреев «от разных мест Польской области» получить разрешение «иметь жительство в Покровском в пустых дворах, с которых казаки посходили» (прошение от 13 июня 1777). Их просьба была удовлетворена[120]. Через несколько месяцев (23 сентября 1777 г.) Новороссийская губернская канцелярия постановляет принять на попечение в Покровск еще 5 семейств[121]. Еврейская торговля с Сечью переживает, таким образом, самостоятельность Запорожья, выигрывая, как будто бы, даже на разгроме, получив безвозмездно опустевшие после «атакования» дома. Может быть, впрочем, эти прошения свидетельствуют о другом: о желании легализировать свое пребывание в Сечи при новой политической обстановке со стороны тех, кто уже и раньше нашел здесь себе приют.
Нужно напомнить, что Покровское очень скоро теряет всякое торговое значение. Уже в 1778 г. оно из города переименовывается в местечко, в 1784 г. — в слободу, а скоро обращается просто в село[122], подаренное потом царицей кн. Вяземскому при 200000 дес. земли[123].
Перед еврейским купечеством с колонизацией южной Украины, однако, открывается новая и обширная арена деятельности, в сравнении с которой описанная нами в предыдущем изложении торговля с Сечью представляется только мелким, хоть и очень любопытным эпизодом[124].
Йоэль Раба. ПОКОЛЕНИЕ, ВИДЕВШЕЕ БЕЗДНУ
Переводы цитат из хроники Натана Ганновера в основном принадлежат Боровому.
В семнадцатом столетии, в пинкасе — книге еврейской общины в Кракове — неизвестной рукой была сделана такая запись: «Сразу же после смерти благочестивого короля Владислава в Рутении тысячи и десятки тысяч злодеев, а среди них — казаков греческого исповедания и иных людей той же веры пошли и совершили множество убийств в святых общинах Немирова, Тульчина и Махновки и в иных святых общинах, собравшихся, чтобы спасти свои жизни от греческого меча; и в указанных Немирове и Тульчине пали и мудрецы, и люди дела, и женщины, а малые дети бросаемы были живыми в колодцы. Со времени разрушения Храма не было совершено столь жестоких убийств для святости Имени (подчеркнуто мной. — ЙР.)»[1].
Все еврейское общество быстро осознало масштабы этой трагедии. Беженцы из мест, охваченных погромами, прежде всего оказывались в еврейских общинах собственно Польши[2], а в общинах Великопольши составлялись специальные молитвы в память мучеников, убитых на Украине[3]. Пережившие катастрофу добирались и до западноевропейских общин, и в Амстердаме и Венеции публиковались описания трагедии польского еврейства. И ашкеназская и сефардская общины выразили готовность оказать помощь[4]. Абрахам бен Шмуэль Ашкенази с благодарностью писал о щедрости еврейской общины Константинополя: «Все как один были щедры и внимательны […] и брали их в свои дома и кормили их долгое время». И далее: «И в Германии заботились о бедных обездоленных»[5].
В первом абзаце своей книги Натан Нота Ганновер подчеркивал: «Куда бы ни обращали свои стопы избежавшие меча, в Моравию ли, в Австрию, в Богемию, в Германию или в Италию — везде к ним относились по-доброму и давали им еду и питье, и кров и одежду, каждому по значению его, и другие вещи предоставляли им. Особенно в Германии делали им больше, чем могли»[6].
Еврейские советы Польши и Литвы выработали специальные правила оказания помощи тем, кто выжил. Было также решено установить траур во всех еврейских общинах Речи Посполитой и вести скромный образ жизни. Двадцатый день месяца сивана, дня резни в Немирове, был объявлен днем поста, молитвы и памяти жертв[7]. Рабби Шабтай Шефтель Горовиц выразил чувства своего поколения в написанной им поминальной молитве: «…ибо известно, что третье разрушение Храма, случившееся в наши дни, в год ТаХ (1648/49), действительно подобно первому и второму разрушениям»[8].
Осознание масштаба катастрофы было настолько остро, что рабби Йом-Тов Липман согласился внести в текст своей поминальной молитвы вместо традиционных фраз, посвященных резне евреев в Блуа в 1171 году, отрывок о бедах, постигших «королевскую землю Польшу, в коей в беспечном покое мы жили так долго»[9]. Эта молитва была принята во всех еврейских общинах Польши в память о страшном годе ТаХ (в то время, как в общинах Литвы были приняты молитвы, составленные Шабтаем ха-Коэном). Но все места, прямо касающиеся современных событий, были исключены из нее согласно воле автора, признанного раввинистического авторитета раввина Никольсбурга, Праги, Немирова и Кракова. По его мнению, трагедия середины семнадцатого столетия была звеном в цепи бед, постигших детей Израиля, одной из многих в истории народа: «Все, что случилось с отцами нашими, случилось и с нами, и уже тогда отцы наши составили поминальную молитву и предрекли, что станет. И я сказал: и пойду и возьму [от них]»[10].
Однако не означает ли это, что память о катастрофе, постигшей их современников, расплылась в коллективной памяти о целой цепи трагедий, выпавших на долю предыдущих поколений народа?
Подобный, то есть скорее историософский, а не историографический подход, характерен для еврейских писаний средневековья и начала Нового времени. Отсюда стремление рассматривать события под углом господствующих в коллективной памяти представлений[11], прежде всего развившихся в средние века в результате погромов 1096 и 1171 годов представлений о выборе судьбы теми, кто жертвует своей жизнью для вящей славы Божией. Но не такова была судьба мучеников 1648–1649 годов. Это была судьба жертв, не имевших выбора; их роль была чисто пассивной, ролью ведомых на заклание. Но интеллектуальные стереотипы были сильнее реального опыта, и идея прославления Божьего Имени (Кидуш ха-Шем) была распространена на все жертвы[12].
1648 год вызвал к жизни уникальное в этом смысле явление: глубокое впечатление от катастрофы в среде польского еврейства того времени вылилось в ряд трудов, детально описывавших эти события[13]. Фактографическая точность этих работ часто сомнительна с точки строгого исторического анализа[14], однако их ценность состоит не столько в достоверности отображения событий, сколько в том, что они представляют собой первую и непосредственную реакцию людей, зачастую бывших непосредственными свидетелями катастрофы. Они стремились передать ее своим соплеменникам в общинах Речи Посполитой и других европейских государств[15]. Прямые свидетельства представлялись в формах, традиционных для литературы на иврите. Но использование общепринятых стереотипов и метафор вместо описания конкретных фактов не должно ставить под сомнение важность этих трудов как первых, прямых свидетельств катастрофы[16].