Дон-Аминадо - Поезд на третьем пути
На следующий день происходило соответствующее объяснение, и Павел Николаевич должен был неоднократно соглашаться, что состав преступления, порой даже в его собственных статьях, был налицо и что ночной редактор был совершенно прав.
- А вы, Павел Николаевич, считали Словцова, нисколько не скрывавшего своей так называемой правизны, чуть ли не врагом, и уж во всяком случае явным недругом!
Павел Николаевич сосредоточенно слушал и молчал, как молчал бы всё тот же Базаров, в присутствии которого кто-то другой скальпелем вскрывал очередную лягушку.
От Словцова перешли к Волкову и папашиному фавориту Ступницкому.
И тот и другой были, несомненно, прямолинейные и, по-своему, честные люди.
Но у каждого из них прямая линия неизбежно упиралась в тупик, а честность в убогую узколобость.
Волков верил в Бога, в сибирское землячество и в доктора Манухина.
В газете ровным счётом не смыслил ничего.
Несмотря на это, Милюков считал его достойным себе наследником и преемником, и, вероятно, искренно думал, что дело "Последних новостей" находится в крепких и надёжных руках.
Арсений Федорович Ступницкий был на ролях любимого ученика, перипатетика и дофина.
Республиканско-демократическую азбуку знал на зубок, а в идеях государственного порядка смыслил столько же, сколько Николай Константинович Волков в издании газеты.
Так оно впоследствии и оказалось
В разговоре, который происходил в номере "Международной гостиницы", ни сам Милюков, ни случайный его собеседник, предвидеть то, что случится, разумеется, не могли.
Ибо и Фома неверующий, и любой, самый мрачный и последовательный мизантроп были бы бессильны, положа руку на сердце, предсказать, в какой эволюционный тупик зайдут достойные и надёжные наследники Милюковских заветов и традиций...
"Русские новости" 45-го года, бесцеремонно провозгласившие себя идейными продолжателями "Последних новостей", поклонившиеся до земли, распластавшиеся, расплющившиеся в лепёшку пред гениальным Сталиным, наводнившие столбцы безоговорочно-советского листка статьями возрожденского молодца и немецкого наймита Льва Любимова и фельетонами ухаря-перебежчика Николая Рощина,- и всё это под редакцией Ступницкого, и при директоре-распорядителе, ученом агрономе Волкове, да при благосклонном участии, - правда только по началу, - потом сообразили и одумались, - многих иных, именитых и знаменитых... до всего этого, благодарение судьбе, Милюков не дожил.
Ибо горько и невыносимо было бы горделивому альбатросу, покинув заоблачную лазурь, в последний раз спуститься на скользкую корабельную палубу, где в присядку плясала оголтелая матросня.
***
- Ну, что ж, альбатрос, так альбатрос!.. по-моему это даже лестно, прервал внезапно наступившую паузу, - и всё с той же милой и полусмущённой улыбкой подвел черту Милюков.
Но отпустить собеседника не отпускал, чувствовалось, что одинок он, предоставлен самому себе и что ворошить прошлое не только не скучно ему, а скорее даже приятно, лишь бы было с кем...
Стали перебирать всякие пустяки.
Вспомнили и знаменитый единственный эмигрантский фильм, показанный на писательском балу, в "Лютеции".
- А помните, как вы меня загримировали Фритиофом Нансеном?
- Как же не помнить! А помните вы, Павел Николаевич, как мы вас усадили за шахматной доской с Петром Струве, а Алёхин изображал арбитра, и с какой поразительной самоотверженностью вы отдавали себя на полное растерзание художникам, техникам, поставщикам, и в особенности главному режиссёру Н. Н. Евреинову?
- Да, всё это было чрезвычайно удачно задумано и сделано, а главное, все были моложе, моложе...
Какая-то спокойная грусть опять прозвучала в его голосе.
Надо было что-то придумать, как-нибудь отвлечь, развлечь старика.
- А известен ли вам такой случай, Павел Николаевич, из нашей редакционной жизни?
- Про что именно?
- А про то, как пришёл в редакцию какой-то почтенный, но сурового вида господин и заявил, что желает видеть Милюкова.
- А как доложить? - спрашивает Шарапов.
А он этаким страшным басом и на самой низкой октаве и отвечает:
- Скажите, что я муж Георгия Пескова!
П. Н. до того развеселился, разразился таким милым, почти юношеским смехом, что у него даже очки запотели от невольно набежавших слез.
Пояснений никаких не требовалось, старый редактор сразу вспомнил, что Георгий Песков был псевдонимом одной из многоуважаемых дам, обогащавших газету длинными рассказами с продолжением в следующем номере.
Разговор явно затянулся, вид у П. Н. был утомлённый, я стал прощаться, а он всё благодарил и благодарил, долго тряс руку, и, с трудом встав с кресла, уж у самых дверей вспомнил и даже наизусть процитировал несколько запомнившихся ему строк из моего юбилейного посвящения на приснопамятном банкете у Феликса Потэна.
Вышел я от Милюкова с огорчённым сердцем, но от какой-то большой тяжести освобожденным.
- Сказал - и облегчил душу.
А восьмидесятилетнего старика было по-настоящему жаль.
Не так уж много Милюковых на белом свете.
Много за его долгую жизнь копошилось вокруг него всякой человеческой скверности и мрази, завистливой и убогой посредственности, тупости, глупости и безответственного бахвальства, а наипаче всего пошлости.
А в этот страшный сорок второй год, когда сделки с совестью совершались не ежедневно, а ежеминутно, и все эти бесчисленные Рощины, Любимовы, Лоллии Львовы, Жеребковы, графини Чернышёвы и Солоневичи бесстыдно лизали немецкие ботфорты и ездили в полонённые русские города издавать газеты и просвещать "освобожденный" народ, а Дмитрий Сергеевич Мережковский истошным голосом вопил и кликушествовал во все микрофоны германского штаба,- одно сознание, что Милюков жив, было отдохновением, успокоением для души, одной из немногих надежд, одной из немногих точек опоры.
Не про него ли это была сказано, не к нему ли была воистину приложима, исполненная высокой грусти, вдохновенная, проникновенная строка?
- Белеет парус одинокий...
***
- Мишка, крути назад!
1-е марта 1931 года.
Никакой заслуги в том, что дата эта приводится со столь разительной точностью, нет.
Ибо, несмотря на бурную деятельность немецких гауляйтеров, очищавших и, по приказу повешенного впоследствии Розенберга, вывозивших в Германию всё, что имело хоть какое-нибудь отношение к политической или бытовой истории русской эмиграции, - в архиве автора, нетронутом предшественниками канцлера Аденауэра, случайно уцелело и ниже приводимое посвящение П. Н. Милюкову по случаю десятилетия его редакторской деятельности в "Последних новостях".
Чествование, или банкет, скорее семейный праздник, в слегка расширенном по такому случаю кругу сотрудников и ближайших единомышленников П. Н., происходил в ресторане Felix Potin'a, помещавшемся на первом этаже (обычно ресторан предназначался только для деловых завтраков и вечером был закрыт), как раз над гастрономическим магазином того же, славившегося своим бакалейным товаром парижского epicier.
Поэтому, все участники этого эмигрантского торжества и приглашённые, а было их около ста человек, собравшись к 8 часам вечера, после закрытия магазина, должны были, чтобы попасть на банкет, пройти чрез длинные анфилады внушительных холодильников, прилавков, стоек, полок, столов, уставленных розовой ветчиной, страсбургскими паштетами, миланскими колбасами, всякими остро пахнущими добротными сырами, копченьями, соленьями, бочками маслин, сельдей, и прочей грешной и аппетитной снеди, вызывавшей, как у Павловских собак, немедленные условные рефлексы.
Все это было настолько неожиданно и... оригинально, что покойный Г. М. Арнольди, "председатель русско-демократического объединения", обладавший вкусом и злым языком, не выдержал и так и буркнул одному из главных растяп и устроителей:
- Чехова хоронить привезли в вагоне от устриц, и чествовать Милюкова будут в бакалейной лавке...
Несмотря впрочем на эту действительно неосмотрительную нелепость, распорядителем был один из бывших министров временного правительства,- сам юбиляр, как и следовало ожидать, не обратил на холодильники ни малейшего внимания, и с обычной своей несколько смущённой, столь знакомой всем улыбкой, торжественно проследовал меж рокфоров и лимбургских сыров, прямой и слегка розовый, ведя под руку незабываемую Анну Сергеевну, седую, вечную курсистку, а на склоне лет председательницу общества университетских женщин.
Местничества и табели о рангах в этом своеобразном мире почти и не существовало, - но всё же само собой, а вышло как-то так, что главный штаб фатально очутился по близости к своему редактору, а остальные уселись, как попало.
Сразу стало шумно, непонятно, уютно и весело.
Заговорили все сразу, прямо через столы и по диагонали, сбоку и наискосок, так что обносившие блюда французские лакеи только растерянно улыбались и смущённо переглядывались с непроницаемыми мэтр-д-отелями.