Олесь Бузина - Тайная история Украины-Руси
Этот отрывок из «Выбранных мест из переписки с друзьями».
Многим, наверное, сегодня такие рассуждения покажутся наивными. Но Гоголь мог выражаться и еще круче, громя демократические ценности со всем пылом поэтической души: «Государство — без полномочного монарха — автомат: много-много, если оно достигнет того, до чего достигнули Соединенные Штаты. А что такое Соединенные Штаты? Мертвечина: человек в них выветрился до того, что и выеденного яйца не стоит».
Чем так не угодили Николаю Васильевичу Соединенные Штаты — трудно сказать. В них он, в отличие от изъезженной вдоль и поперек Европы, никогда не был. Но если на меркантильную заокеанскую республику он махнул рукой, то в Европу верил, уповая на то, что и она проникнется русским самодержавным духом. «Государь есть образ Божий, как это признает, покуда чутьем, вся земля наша, — утверждал Гоголь и тут же добавлял: — Значенье государя в Европе неминуемо приблизится к тому же выраженью. Все к тому ведет, чтобы вызвать в государях высшую, божескую любовь к народам».
То есть пока (а написано это было в середине 1840-х годов) мыслитель наш политический понимал, что любви у монарха на всех не хватает. Маловато, прямо скажем, любви. Но надеялся на лучшее. И грезил монархической утопией, в которой государь мыслился ему не прагматичным реалистом, как у Макиавелли, а священником на троне, который, «возболев духом о всех, скорбя, рыдая и молясь день и ночь о страждущем народе своем… приобретает тот всемогущий голос любви, который один только может быть доступен разболевшемуся человечеству…»
Нет, нелегкую ношу взваливал автор «Ревизора» на своего идеального правителя. Я бы от такого амплуа сразу же отказался — ни за фрейлинами пухлозадыми приударить, ни парад принять, ни с иностранными послами бургундским оттянуться — только скорби, молись и рыдай. Садюга вы, однако, Николай Васильевич…
Но утопии утопиями. Всех ими, действительно, не накормишь. Но отдельно взятого человека — случается. Например, в жизни самого Гоголя царская любовь сыграла выдающуюся, непреходящую роль. Весьма рано сообразив, что без царского рычага государство — на всех и вся плюющий авторитет, юный предприимчивый провинциал из Украины решил действовать через самый верх. Становиться Акакием Акакиевичем у него не было резонов. Он рискнул. И преуспел.
Молодой Гоголь умел очаровывать знакомых. Обладая талантом сатирическим, он сразу понял — надо обзаводиться сильными покровителями. Иначе — съедят. А съесть могли в любой момент. Завистников у гения всегда пруд пруди. Уже намного позже, после выхода «Мертвых душ», подруга писателя Александра Смирнова-Россет, фрейлина императрицы, напишет ему, сообщая о мнении некоторых читателей: «Толстой сделал замечание, что вы всех русских представили в отвратительном виде, тогда как всем малороссиянам дали вы что-то вселяющее участие, несмотря на смешные стороны их,… что у вас нет ни одного хохла такого подлого, как Ноздрев; что Коробочка не гадка именно потому, что она хохлачка».
Упомянутого Толстого не стоит путать с Львом Николаевичем — в ту пору шестнадцатилетним отроком. Это был так называемый Федька Толстой по кличке Американец — татуированный с ног до головы великосветский хулиган и карточный шулер. Характера этот оригинал был столь мерзкого, что в свое время моряки из экспедиции Крузенштерна высадили его на Камчатке с корабля прямо на берег — от греха подальше. Но крови такие «патриоты» могли попить немало. Тот же Толстой, по уверениям Аксакова, при многолюдном собрании заявлял, что Гоголь — «враг России и что его следует в кандалах отправить в Сибирь».
Боясь попасть под раздачу, Николай Васильевич с чисто малороссийской мудростью обзавелся надежным щитом. В 1830 году он знакомится с известным издателем Петром Плетневым, а через него со всей петербургской литературной аристократией — Жуковским, Вяземским и самим Пушкиным. Через Жуковского, служившего воспитателем царских детей, модно было решать любые проблемы — главное было шепнуть строгому, но отзывчивому Николаю I просьбу в нужный момент. Пройдет несколько лет, и та же фрейлина Смирнова напишет Вяземскому: «Плетнев открыл это маленькое сокровище (Гоголя); у него чутье очень верное, он его распознал с первой встречи». Толстые и им подобные могут теперь бессильно скрипеть зубами. У Гоголя надежная защита — сам император. Появление «Ревизора» на сцене объясняют едва ли не чудом. Между тем чудо имело вполне реалистическое объяснение — царское повеление. В изданной в 1877 году «Хронике петербургских театров» хорошо информированный А. И. Вольф приоткрыл закулисную тайну: «Гоголю большого труда стоило добиться до представления своей пьесы. При чтении цензура перепугалась и строжайше запретила ее.
Оставалось автору апеллировать на такое решение в высшую инстанцию. Он так и сделал. Жуковский, князь Вяземский, граф Виельгорский решились ходатайствовать за Гоголя, и усилия их увенчались успехом. «Ревизор» был вытребован в Зимний дворец, и графу Виельгорскому поручено его прочитать. Граф, говорят, читал прекрасно: рассказы Добчинского и Бобчинского и сцена представления чиновников Хлестакову очень понравилась, и затем по окончании чтения последовало высочайшее разрешение играть комедию».
«Государь читал пьесу в рукописи», — свидетельствует Вяземский. После этого события развивались молниеносно. В марте 1836 года цензура разрешает «Ревизора» к постановке, а 19 апреля следует премьера. Умный царь, понимая, что народу требуются зрелища, присутствует на первом представлении лично. «Государь был в эполетах, — вспоминает Смирнова, — партер был ослепителен, весь в звездах и других орденах. Министры… сидели в первом ряду. Они должны были аплодировать при аплодисментах государя, который держал обе руки на барьере ложи».
Такого Российская империя еще не видела — сам Николай I на премьере. Лучшей рекламы пьесе невозможно было придумать. Цензор Никитенко (еще один украинец в Петербурге) записывает в дневнике: «Государь даже велел министрам ехать смотреть «Ревизора».
Пьеса идеально вписалась в русло правительственного курса борьбы с коррупцией — взяточники непременно будут наказаны, настоящий ревизор обязательно явится, как в финале комедии. Все отличившиеся актеры получили от дворца подарки, некоторые — прибавку к жалованью. А Гоголя — возможность проветрить гениальные мозги в путешествии за границу.
«Что тебе сказать об Италии, — пишет Гоголь школьному приятелю Прокоповичу. — Она прекрасна». Жуковскому хитрый малороссийский Тартюф приоткрывает шире: «Если бы знали, с какой радостью я бросил Швейцарию и полетел в… мою красавицу Италию! Она моя! Никто в мире ее не отнимет у меня. Я родился здесь. Россия, Петербург, снега, подлецы, департамент, кафедра, театр, — все это мне снилось. Я проснулся опять на родине…»
А наши доморощенные мудрецы еще спорят, русский или украинский писатель Гоголь. Итальянский, господа!
Итальянский. Собственные его слова — тому подтверждение. И еще одни: «…вся Европа для того, чтобы смотреть, а Италия для того, чтобы жить».
Но просто так жить нельзя даже в Италии. Тем более в Риме. Гоголь снимает старинный зал с картинами и статуями, за который платит тридцать франков в месяц, объедается чудным местным мороженым («Мороженое такое, какое и не снилось тебе…») и строчит дружеские письма Жуковскому с просьбой намекнуть Николаю I насчет деньжат: «Скажите, что я невежа, незнающий, как писать к его высокой особе, но что я исполнен весь такой любви к нему, какою может быть исполнен один только русский подданный, и что осмелился только потому беспокоить его просьбой, что знал, что мы все ему дороги, как дети». Вид жирующих за казенный счет русских студентов, набирающихся итальянской премудрости, вызывает в Гоголе приступ иждивенческого аппетита: «Если бы мне такой пансион, какой дается воспитанникам академии художеств, живущим в Италии, или хоть такой, какой дается дьячкам, находящимся здесь при нашей церкви, то я бы протянулся… Найдите случай и средство указать как-нибудь государю на мои повести: «Старосветские помещики» и «Тарас Бульба»… Если б их прочел государь! Он же так расположен ко всему, где есть теплота чувств и что пишется от души… На него и на вас моя надежда…»
И Жуковский шепнул. И через полгода императорский «грант» достиг адресата, тут же рассыпавшегося в благодарностях: «Я получил данное мне великодушным нашим государем вспоможение… Как некий бог, он сыплет полною рукою благодеяния…» И некто Золотарев, наблюдавший великого писателя в Риме, вспомнит: «Гоголь покушает плотно, обед уже кончен. Вдруг входит новый посетитель и заказывает себе кушанье. Аппетит Гоголя вновь разгорается, и он, несмотря на то, что только что пообедал, заказывает себе или то же кушанье, или что-нибудь другое».