Шейла Фицпатрик - Срывайте маски!: Идентичность и самозванство в России
Большой террор 1937-1938 гг. дал новый импульс народному доносительству, поскольку граждан усиленно призывали высматривать шпионов и саботажников и разоблачать затаившихся «врагов народа» — этот термин в первую очередь означал опальных начальников-коммунистов. Вскоре доносы хлынули таким потоком, что их пагубные последствия для эффективности работы государственного аппарата и промышленной производительности начали тревожить партийных лидеров, и те ополчились на «ложные доносы», имея в виду обвинения откровенно вздорные, необоснованные или вместо общественного блага служившие личным интересам доносчиков. Следует, впрочем, отметить, что доносы граждан представляли собой лишь один из источников «компрометирующей информации», говоря советским языком[158]. Советские органы внутренних дел были весьма крупной организацией, располагали сетью постоянных осведомителей (секретных сотрудников) и, кроме того, значительную долю материала, используемого против «врагов народа», добывали на допросах заключенных и тех, кто еще оставался на свободе.
В контексте нашего разговора донос будет определяться как добровольно направляемое властям письменное сообщение, которое содержит информацию, порочащую другое лицо[159]. Вопреки стереотипному представлению о доносах в полицейском государстве, органы внутренних дел не были исключительным или хотя бы главным адресатом советских доносов[160]. Коммунисты обычно доносили на других коммунистов в какую-нибудь партийную инстанцию[161]. Иные доносы направлялись в правительство и отдельные правительственные ведомства, например в Рабоче-крестьянскую инспекцию (Рабкрин). Некоторые люди писали прямо Сталину, Молотову и другим членам Политбюро либо первому секретарю своего обкома, который зачастую становился объектом местного «культа личности», наподобие сталинского. Граждане также адресовали доносы непосредственно в НКВД и прокуратуру или, как и другие письма во власть, в газеты. Многие доносы отправлялись и в газеты, и в соответствующие партийные и государственные органы, несмотря на то что пересылка каждого письма по почте обходилась отправителю в 20 копеек. Существовали доносы разного образца. Наиболее знакомый нам тип можно назвать политически мотивированным доносом «а-ля Павлик Морозов» (граждане исполняли свой долг, информируя государство об угрозе его безопасности), но не меньшую роль играли и несколько не столь известных типов. Немаловажную категорию составляли доносы подчиненных — «оружие слабых», по выражению Джеймса Скотта{459}. Они давали простым людям возможность обвинить власть имущих в преступлениях и злоупотреблениях. Своекорыстные доносы — призванные принести автору конкретную выгоду или личное удовлетворение — часто имитировали первые два образца, но преследовали иную цель: навлечь немилость на профессионального конкурента или соперника в политической жизни села, добиться выселения соседа из переполненной коммуналки, свести счеты с личным врагом.
Три основных типа обвинений в доносах 1930-х гг. — политическая нелояльность, чуждое классовое происхождение и злоупотребление властью. Четвертый тип — обвинения в аморальном поведении — в довоенный период не так распространен. Давайте рассмотрим каждый из них по очереди.
О нелояльности
Существовало много разных способов политически скомпрометировать человека, и самый главный из них — напомнить о его былой принадлежности к какой-либо из партийных оппозиций (троцкистской, зиновьевской, правой) либо к другой политической партии, например к эсерам или меньшевикам. Прочие проявления нелояльности лежали в диапазоне от «антисоветских разговоров» до террористической деятельности и участия в контрреволюционном заговоре. В качестве «компрометирующих фактов» чаще всего назывались поддержка белых в годы Гражданской войны, участие в мятежах против советской власти и какие угодно связи с оппозиционерами, иностранцами или родственниками-эмигрантами.
Долгом коммуниста было доводить до сведения партии любую компрометирующую информацию о других коммунистах, которая станет ему известна. Некоторые доносы по поводу нелояльности так и начинались стандартной преамбулой: «Считаю своим партийным долгом сообщить…» Но многие авторы обходились без вступительных фраз или прибегали к более расплывчатой: «Считаю необходимым сообщить…» Множество подобных доносов явно было написано из страха перед последствиями недонесения, особенно во время Большого террора, когда число сигналов о нелояльности резко возросло.
Некоторые доносы на первый взгляд продиктованы гражданской ответственностью, хотя такие субъективные оценки текста без учета общей ситуации его возникновения, естественно, могут оказаться ошибочными. Например, своего рода гражданское чувство (правда, несколько истерического толка) демонстрирует письмо ленинградской писательницы-коммунистки В. К. Кетлинской осенью 1934 г. секретарю Ленинградского обкома А. А. Жданову о врагах в партийном руководстве Комсомольска — нового города на советском Дальнем Востоке, откуда Кетлинская только что вернулась{460}. Группа молодых южноосетинских комсомольцев, работавших на строительстве московского метро, в более рассудительном тоне написала коллективное письмо Сталину, Кагановичу, Молотову и Калинину, предупреждая о перерождении партийной верхушки Южной Осетии в результате того, что туда проникли меньшевики и «оппортунисты»{461}.
В иных доносах звучит подлинное негодование. Один разгневанный гражданин, по-видимому молодой инженер, в 1936 г. в письме Н. И. Ежову[162] просил «обратить внимание на возмутительные факты», касающиеся директора ленинградской фабрики «Красное знамя»: тот насмехался над молодыми инженерами-коммунистами, над фабричным парткомом, помогал арестованным НКВД террористам и в довершение всего имел чуждое социальное происхождение — его отец был при старом режиме богатым купцом{462}.
Как и следовало ожидать, во многих доносах чувствуется личная злоба, хотя, несомненно, более искусные авторы умели ее скрывать. Но, пожалуй, гораздо больше, чем злоба на бытовой почве, смущает дух «юного мстителя», которым проникнуты некоторые доносы от бдительных подростков. Например, четырнадцатилетний сельский комсомолец в 1937 г. написал Сталину возбужденно-самодовольное и весьма кровожадное письмо о том, что в его районе до сих пор разгуливают на свободе местные троцкисты, не говоря уже о бандитах в лесах. Мальчик, жаждущий славы Павлика Морозова, хвастался, что уже «посадил» одного колхозного председателя{463}.[163]
Во время Большого террора, как и в некоторые более ранние периоды русской истории, недонесение могло иметь очень серьезные последствия, особенно для коммуниста. Архивные дела 1937-1938 гг. содержат много доносов, которые несомненно были продиктованы страхом или, по крайней мере, желанием обезопасить себя, а не подлинным чувством долга, возмущением или хотя бы злобой. Один такой донос в 1935 г. прислали Я. Б. Гамарнику, начальнику Политического управления Красной армии{464}. Он посвящен антисоветским разговорам на вечеринке, состоявшейся предыдущим летом. В присутствии автора (и «еще нескольких товарищей»), «подвыпив, Смирнов произнес фактически речь в защиту Зиновьева и особенно Троцкого». Он сказал, что «если бы Ленин был жив, то Троцкий и Зиновьев, Бухарин и др. были бы в Политбюро и работали бы на благо партии, что вообще колесо истории, вероятно, вертелось бы по-иному», назвал Троцкого «исключительно талантливым» и вообще вторым человеком в партии после Ленина. Замечания достаточно смелые, чтобы хоть один из слушателей пропустил их мимо ушей, а значит, остальные присутствовавшие, промолчав, могли навлечь на себя неприятности. Мотив самосохранения, руководящий автором письма, и отсутствие у него энтузиазма при выполнении своей задачи видны как на ладони: «Не могу, как член Партии, об этом не сообщить, несмотря на то, что это было на вечеринке, и несмотря на то, что Смирнов был в полупьяном состоянии». Конец письма сдобрен ноткой лицемерного пафоса: «для профессора диалектики» (каковым, по-видимому, являлся Смирнов), заключает автор, «такие разговоры даже в пьяном виде не к лицу».
Большой террор вызвал появление множества доносов о заговорах, а также о зловещих признаках и подозрительных связях, все значение которых, как писали авторы, стало им ясно только теперь. В Сибири полуграмотная работница совхоза написала в 1937 г. в обком партии, что чтение «всех этих статей т. Жданова, Вышинского»[164] заставило ее задуматься о лояльности парторга, который работал у них в совхозе в 1933 г.: его теща, приехавшая из Латвии, употребляла в разговоре дореволюционное обращение «господин», а сам он унаследовал шестьдесят долларов от какого-то латышского родственника{465}.