Густав Гилберт - Нюрнбергский дневник
Первый свидетель, бывший адъютант Геринга Боденшатц заявил, что в 1939 году люфтваффе не были готовы к войне и что Геринг за спиной Гитлера и Риббентропа пытался начать переговоры с Англией ради избежания войны с ней. В своих показаниях Боденшатц также упомянул и тот факт, что Геринг вызволил многих своих друзей из концентрационных лагерей. Свидетель Боденшатц силился представить своего начальника человеком миролюбивым. Обвинитель Джексон во время перекрестного допроса возразил, что Геринг действовал отнюдь не из лучших побуждений, как это пытается изобразить свидетель, подчеркнув, что Геринг был осведомлен и о противозаконных заключениях в концентрационные лагеря, и о подготовке планов захватнических войн. Обвинитель Джексон сумел поймать свидетеля на неточностях и противоречиях показаний.
Обеденный перерыв. В опустевшем после завершения утреннего заседания зале ко мне обратился адвокат Зейсс-Инкварта:
— У американских судей солидный опыт проведения перекрестных допросов, а этот мистер Джексон наверняка один из самых квалифицированных.
Многие из обвиняемых отпускали полные злорадства комментарии по поводу взбучки, устроенной обвинителем Джексоном первому свидетелю Геринга. Йодль, который отнюдь не питал симпатий к Герингу, не скрывал своего удовлетворения.
— Забавное было представление, — посмеивался он. — Этот Боденшатц никогда звезд с неба не хватал. А Джексон — толковый обвинитель, я бы не прочь с ним скрестить шпаги.
В отсеке для пожилых Шахт тоже забавлялся над тем, что свидетеля Геринга посадили в лужу.
— Горьковата эта пилюля для толстяка! — хихикал он. — Ваш обвинитель Джексон вне сомнения дока по части перекрестных допросов. Даже если он не совсем уверен, что под кустиком схоронился кролик, он все равно тряхнет его на всякий случай, и бывает, что угадывает. (Позже Фриче приписывал себе авторство этого образного сравнения.) Любопытно было бы сразиться с ним.
По мнению Фриче, счет стал 1:0 в пользу обвинения.
Но главное состояло в том, что обвиняемые всерьез забеспокоились относительно исхода перекрестных допросов их самих. Папен, Дёниц и Шахт были едины в том, что при даче показаний лучше будет обходиться без бумажки и отвечать на все вопросы без запинки, и говорить одну только правду, и ничего кроме правды, ибо такой обвинитель пригвоздит любого, кто только попытается солгать.
Гесс по-прежнему жаловался на боли в животе, а Риббентроп — на то, что ему в любом случае не удастся завершить подготовку своей защиты.
Геринг был расстроен ходом утреннего заседания.
— Да, этот несчастный идиот действительно нагородил. Я с самого начала колебался, брать ли мне его в свидетели, но он всегда был мне предан и ничего не имел против того, чтобы замолвить словечко за своего шефа. Ничего, подождем, пока этот Джексон начнет допрашивать меня — я не этот неврастеник Боденшатц… Должен сказать, что я даже польщен — первый обвинитель самолично подвергает перекрестному допросу моего свидетеля.
И раздраженно вытер миску куском хлеба. По нему было видно, что бывший рейхсмаршал отнюдь не польщен. Достав сигарету, я предложил ему, хотя знал, что Геринг редко курил сигареты.
— Да, пожалуй, сегодня можно одну себе позволить, — согласился он и дрожащими пальцами взял у меня сигарету. Закурив, Геринг снова вяло запротестовал по поводу того, что, дескать, ему вечно ставят в вину высказывания, которые были допущены, так сказать, «в пылу битвы», охарактеризовав заявления генерала Дулитла и лорда Фишера как «безответственные».
9–10 марта. Тюрьма. Выходные дниКамера Геринга. Геринг лежал на койке одетым в ожидании прихода своего адвоката. Я сообщил ему, что в дни, когда проходит его защита, он обязан появиться в зале заранее, с тем, чтобы, в соответствии со своими же пожеланиями, получить возможность спокойно проконсультироваться с защитой. Мне очень хотелось знать, что сами обвиняемые думали по поводу совершенных ими преступлений. Опершись локтями на койку, Геринг спокойным и серьезным тоном ответил мне:
— Есть кое-что, что вам следовало бы знать — на самом деле! Хотите верьте, хотите нет — но я это утверждаю с полной ответственностью: жестоким я не был никогда! Признаю, я мог действовать жестко, не отрицаю и того, что я далеко не всегда колебался, если речь шла о расстреле, скажем, 1000 человек — заложников в качестве акции возмездия или кого-нибудь еще. Но допускать жестокости — подвергать пыткам женщин и детей — Боже избави! Это вообще не в моем характере. Вероятно, вам это покажется патологией — но я до сих пор не могу понять, как Гитлер мог знать обо всех этих мерзких деталях и мириться с ними. Когда я узнал об этом, мне страшно захотелось, чтобы здесь минут на 10 оказался Гиммлер. Уж я бы расспросил его о том о сем. Если бы хоть кто-нибудь из генералов СС выразил свой протест…
— Как же вы тогда можете обвинять в измене такого человека, как Лахузен? Он ведь понимал, что происходило, и делал все, что мог, для подрыва изнутри этой тирании!
И снова в Геринге ожил националист, и этот последний вопил куда громче неверно понятого и приветливого радетеля за все человечество, в тогу которого Геринг пытался рядиться.
— Позвольте, позвольте, это совершенно другое! Это предательство! Пособничество противнику! Можно устроить революцию, можно даже пойти на убийство, на все пойти — естественно, в этом случае не стоит забывать, что ты рискуешь головой. Каждый волен присвоить себе любое право. Даже я сам шел на подобный риск во время нашего путча 1923 года. И меня вполне могли убить, а не то что ранить. Но прошу не забывать — существует различие между изменой родине и государственной изменой.
Я попросил его пояснить эту разницу.
— Измена родине — это измена Отечеству в пользу зарубежного государства — самое постыдное, что может быть. А государственная измена — это просто измена правящему режиму, главе государства. Нечто совсем другое.
— Если только представить себе, что эта ваша, с позволения сказать, революция, или, точнее, «пивной путч», действительно измена, то я крайне удивлен, что вы с Гитлером еще так легко отделались.
Геринг снова хитровато рассмеялся.
— Да, конечно, но не забывайте, что это был баварский суд, а баварцы действовали заодно с нами, потому что хотели своей, баварской революции. К чему они стремились, так это к автономии, к отделению Баварии от северной части Германии и создания своего рода католического союза с Австрией, мы же, великогерманские патриоты, хотели как раз противоположного. И когда мы предложили им сначала спихнуть существовавший режим и воцариться самим, они согласились выступить на нашей стороне. Разумеется, мы и не думали ни о каком расколе Германии ради какого-то там их католического союза. И они не могли себе позволить никакой бесцеремонности по отношению к нам, они ведь тоже желали крушения Веймарской республики.
В этот момент охранник принес послеобеденный кофе. Геринг, усевшись, сунул в кофе хлеб, после чего бесшумно проглотил свою мешанину.
— Богатая событиями жизнь выпала на вашу долю, — заметил я.
— Да, верно. Я вот думаю, если бы представилась возможность прожить жизнь снова, я не совершил бы некоторых ошибок. Впрочем, теперь-то какая разница? Тут уж о своей участи долго не порассуждаешь. Колеса истории, политики с позиции силы и экономики направлять ох как тяжело. Вполне логично предположить, что Англия мечтала столкнуть нас с Россией лбами, это было бы только на пользу Британской империи. Вполне логично и то, что Россия, по той же самой причине, не имела бы ничего против, если бы мы увязли в войне с западными державами.
Геринг снова хитро усмехнулся.
— Знаете, если бы выдалась такая возможность усесться подле камина за стаканчиком виски с сэром Максуэллом-Файфом и в открытую с ним побеседовать, могу на что угодно спорить, что британцы всем сердцем желали, чтобы мы начали войну с Россией. Да, все именно так — силы истории, перенаселение — вот что определяет ход событий. И неважно, кто приходит к власти, все равно цепь неминуемых событий была и остается.
Такой исторический фатализм Геринга — явно искусный прием, с помощью которого он надеется защититься, сознательно и с выгодой для себя подчиняя моральные последствия неким геополитическим силам.
Камера Франка. Франка настолько поглотили выведенные им же абстракции, что он понемногу стал терять интерес к процессу. В ответ на мой вопрос, что он думает по поводу защиты Геринга, Франк просто отмахнулся от меня, бросив невзначай, что, дескать, все идет своим чередом.
— Однако этот суд — уже не тот Божий суд, — заверил он меня таким тоном, будто все пресловутые отличия носят объективный, но не субъективный характер. — Если вы снова начнете подвергать этим тестам и определять быстроту моей реакции, я здорово усомнюсь в том, что этот суд действительно ниспослан нам Богом. Русским вообще на этом процессе делать нечего. И как только у них хватило наглости восседать здесь перед нами и судить нас?!