Владимир Напольских - Введение в историческую уралистику
— ПФУ *śije-le «ёж, Erinaceus europaeus» с сохранившимися дериватами в прибалтийско-финских, мордовских, марийском, мансийском, венгерском языках [UEW:478]. В уралистике ещё с довоенного времени было принято использовать «аргумент ежа» для доказательства европейской локализации финно-угорской прародины. Между тем, ёж известен как реликтовое животное в Западной Сибири (например, в бассейне р. Васюган) и в наши дни [Кирюшин, Малолетко 1979:118] — тем более следует предполагать его распространение там в эпоху господства более тёплого климата в атлантикуме. Следовательно, «аргумент ежа», как и «аргумент бобра» могут быть полезны лишь как указания на южно‑ или, по крайней мере, среднетаёжную или несколько более западную относительно прауральского локализацию прафинно-угорского экологического ареала, но не указывают однозначно на районы западнее Урала.
Таким образом, прафинно-угорский экологический ареал в III тыс. до н. э., по данным лингвистической палеонтологии, должен быть определён как в значительной мере совпадающий с западной и южной (юго-западной) частями прауральского экологического ареала (Средний Урал, Среднее и Южное Зауралье, юго-западный сектор Западной Сибири) с возможным включением в него районов к западу от Уральских гор — прежде всего, бассейнов Камы, верхней Вычегды и верховьев Печоры (см. рис. 7, 4).
Как уже было указано выше, проблема прародины самодийцев по данным языка была в последние десятилетия разработана Е. А. Хелимским, на основных положениях работ которого [Хелимский 1983; Хелимский 1989] основано дальнейшее изложение. Говоря о прасамодийском экологическом ареале, нужно иметь в виду, что время обособленного развития самодийского праязыка было очень длительным: с конца V тыс. до н. э. до конца I тыс. до н. э. Следует, однако, заметить, что в течение этого периода, когда в Северной Евразии происходили значительные климатические и биогеографические сдвиги, носители самодийского праязыка, по всей вероятности, не покидали своего исконного экологического окружения — зоны темнохвойной западносибирской тайги, на что указывает, во-первых, хорошая сохранность прауральских названий таёжных деревьев практически во всех самодийских языках (ПСам *kåə̑t «ель», ПСам *titə̑(‑jə̑ŋ) «кедр», ПСам *ńulkå «пихта» [Janhunen 1977:61, 112, 160] — см. соответствующие прауральские формы выше), во-вторых, то обстоятельство, что именно из прасамодийского могли быть заимствованы названия этих деревьев в тюркские и тунгусо-маньчжурские языки (см. там же), в-третьих, наконец, появление в прасамодийском словаре «новых» слов для обозначения таёжных деревьев (ПСам *tojmå «лиственница» [Janhunen 1977:164]) и животных: (ПСам *ki(j) «соболь» [Janhunen 1977:69] — ср., впрочем, ПФУ *keδʹe «шкура, мех» [UEW:142], таким образом, прасамодийское название соболя восходит, вероятно, к ПУ *keδʹ(e) «мех, шкурка, пушной зверёк», из ранней ПСам формы *kilʹ (< *keδʹ) заимствовано ПТю *kilʹ / *kiš «соболь» [Хелимский 1989:7]; ПСам *seŋkå «глухарь» [Janhunen 1977:140]; ПСам *wiŋkə̑nca «росомаха» [Janhunen 1977:176]). Особо значимы здесь прасамодийские названия для таких специфически западносибирских таёжных животных как белка-летяга (ПСам *pensə̑j) [Janhunen 1977:121]; кедровка (ПСам *kåså) [Janhunen 1977:65, 121], а также ПСам *pajtə̑ «косуля» и ПСам *muntə̑ «горный козёл», указывающие скорее на южные, предгорные (Алтай, Саяны) области Западной и Средней Сибири [Хелимский 1986:131; Хелимский 1989:5, 18], хотя, поскольку две последние реконструкции базируются на данных саяно-самодийских языков, они могут иметь отношение не к общесамодийской эпохе, а к более поздним ареально-генетическим контактам южных самодийских групп.
Для определения экологического ареала для позднепрасамодийской эпохи (конец I тыс. до н. э. — начало I тыс. н. э.) важное значение имеют прасамодийские этимологии, свидетельствующие о наличии оленеводства (помимо названий для оленей разного возраста и пола, которые, в принципе, могли существовать и в языке охотников):
— ПСам *kə̑ncə̑ «нарты» [Janhunen 1077:52] — скорее всего, именно оленьи нарты, так как это значение имеют производные данного слова во всех языках, а использование собачьих упряжек по крайней мере в историческое время было нехарактерно для самодийцев;
— ПСам *kåptə̑ «кастрированный олень» [Janhunen 1977:60];
— сюда же может быть отнесено и ПСам *teə̑ «(домашний) северный олень» [Janhunen 1977:155] — хотя, естественно, остаётся неясным, с каких пор это слово начало применяться именно к домашнему оленю.
В то же время для самодийского праязыка реконструируется также слово, обозначавшее лошадь: ПСам *juntə̑ [Janhunen 1977:49], заимствованное, вероятно, из тюркских языков — ср. др.-тю. *jund «лошадь» (см. [Sinor 1967]). Это едва ли позволяет предполагать, что самодийское оленеводство развивалось далеко на севере, в тундре. О позднем выходе самодийцев в полярные районы свидетельствует отсутствие в общесамодийском лексиконе таких понятий, как тундра и северное сияние — при том, что прасеверносамодийские (ненецко-энецко-нганасанские) *jaŋor «тундра» и *karpə̑ «северное сияние» являются, скорее всего, тунгусскими или тунгусо-маньчжурскими заимствованиями (ср. соответственно ПТМ *jaŋ-ur «ровное, мшистое место (на горе), горная тундра» и *garpa‑ «стрелять; излучать свет, сиять») [Хелимский 1989:13].
Важно, что ПСам *jäm «море» могло значить также «большая река», а в ненецком языке его дериват (jȧm) означает конкретно «Обь» [Janhunen 1977:40], и в то же время ПСам *jentə̑śa «Енисей», дериват которого в тазовском диалекте селькупского языка также означает «море» [Janhunen 1977:43], может быть заимствованием из тунгусского языка: эвк. jendeγi (в записи XVIII в. — Ioandesi) «Енисей» < (?) ПТМ *je̮ne̮ / *je̮ŋe̮ «большая река» [Хелимский 1989:8]: это означает, во-первых, что в позднепрасамодийскую эпоху носители самодийского праязыка обитали вблизи Енисея, во-вторых — что выход прасамодийцев к Енисею имел место в относительно позднее время, роль «большой реки» на более ранних этапах их предыстории могла играть Обь.
Изложенный здесь материал позволяет поместить прасамодийский экологический ареал в конце I тыс. до н. э. — начале I тыс. н. э. в зоне южной и / или средней западносибирской тайги, в междуречье Средней и Верхней Оби и Енисея.
V. Внешние связи уральского, самодийского и финно-угорского праязыков
Помимо метода лингвистической палеонтологии для определения прародины важное значение могут иметь другие языковые данные, прежде всего в этой связи принято упоминать данные топонимики. Следует, однако, с сожалением констатировать, что анализ топонимических материалов приносит надёжные результаты лишь для достаточно поздних периодов. В частности, в уралистике разработаны вопросы происхождения дорусского пласта в топонимике севера Европейской России: можно говорить о примерных границах былого расселения пермян, марийцев, мордвы, мери, прибалтийских финнов и саамов [Vasmer 1934—1936; Матвеев 1964а; Матвеев 1979; Матвеев 1996; Муллонен 1994; и др.], однако хронологически эти разработки (если оставаться в рамках науки, о попытках выхода за эти рамки см. примечание 18) не ведут нас глубже одного-двух тысячелетий и, следовательно, не могут быть использованы при рассмотрении проблемы уральской прародины. Пожалуй, единственным ценным для нашей темы результатом этих блестящих исследований является отрицательный, а именно — вывод о том, что топонимические данные не дают оснований говорить о былом присутствии в Восточной Европе (пра‑)самодийского и (пра‑)угорского населения [Матвеев 1964б; Матвеев 1968] — за исключением былого присутствия западных групп манси в Приуралье (не далее Средней и Верхней Камы на западе), что, впрочем, известно и по данным письменных источников [Матвеев 1982][18].
Более полезны в нашем случае данные о внешних генетических и контактных (ареальных) связях уральского праязыка с другими языками.
Вопрос о возможных генетических связях между финно-угорскими (resp. — уральскими) и индоевропейскими языками поднимался ещё в конце XIX века (см., напр. [Anderson 1879]), а в начале XX века уже имели место попытки его последовательно-позитивного решения [Pedersen 1933]. Позже эта проблема получила развитие в трудах Б. Коллиндера (прежде всего — [Collinder 1954a; 1965]), который, однако, оценивал перспективы гипотезы об урало-индоевропейском родстве весьма осторожно. Предпринятые в 1970—80‑е гг. Б. Чопом попытки обосновать родство языков этих двух семей на материале морфологии и даже продемонстрировать выводимость индоевропейской флективной системы склонения из «индо-уральской» агглютинативной [Čop 1975 и др.] были не всегда достаточно надёжно аргументированы. Показателен, однако, вывод, к которому он пришёл — если действительно индоевропейская морфология развилась на базе «индо-уральской», то следует постулировать былое существование по крайней мере двух стадий развития индоевропейского праязыка: ПИЕ I, ещё сохранявший древний агглютинативный строй и ПИЕ II (собственно индоевропейский), где уже установился флективный строй. Надо полагать, что такой вывод (сделанный, подчеркну, пожалуй самым большим в последние годы энтузиастом гипотезы урало-индоевропейского родства) приводит к необходимости предполагать, что между весьма гипотетическим «индо-уральским» и собственно индоевропейским праязыком должен был лежать длительный (в несколько тысяч лет) период обособленного развития протоиндоевропейского и протоуральского.