Лев Трегубов - Эстетика самоубийства
Защитником самоубийства был и профессор Иван Робек, который подобно Зенону санкционировал свое учение собственным самоубийством. В своей предсмертной книге Робек привел почти все доводы, которые только можно придумать в пользу самоубийства. Анализируя высказывания самих христианских мыслителей, он выводил из них не абсолютное запрещение самоубийства, а лишь то, что без достаточно разумных оснований человек не должен совершать самоубийство.
Говоря о своеобразии и личностной неповторимости эстетической ауры индивидуального самоубийства, мы, однако, вовсе не имеем в виду, что они не могут быть определенным образом типизированы. Ведь несмотря на индивидуальную неповторимость каждой личности, тем не менее в психологии приняты различные классификации типов личности, характеров, моделей поведения и вариантов мотивационных установок. Без этого было бы невозможным никакое научное исследование, невозможна была бы и сама психология как наука. Естественно, любая классификация неизбежно предусматривает некое усреднение, отвлечение от частностей в пользу общего, объединение по главным, определяющим параметрам, исходя из этого мы и решились ввести понятие «жанровой определенности» (или принадлежности) эстетической ауры самоубийства, создавая некоторую условность и ограниченность предложенного термина.
Но ведь любая терминология в принципе условна и ограниченна, изначально, в известной мере, субъективна. Когда некто пытается определить, назвать именем феномен, до него не замеченный и не описанный, он обязательно будет субъективен. Выражая новым термином свое видение явления, свое представление о нем, человек проявляет доступную ему на данный момент глубину понимания и полноту проникновения в сущность обозначаемого. Очень часто разные люди дают совершенно непохожие наименования одному и тому же явлению, выражая при этом свое личное, субъективное отношение к воспринимаемому факту. Бывает, что в научном обиходе закрепляется не один, а два или даже больше терминов за одним и тем же, по сути дела, явлением. В дальнейшем в результате конкурентной борьбы чаще всего остается один из них, наиболее полно отражающий и выражающий суть обозначаемого явления. Хотя часто этот принцип не соблюдается, и в научном лексиконе продолжают циркулировать слова, чей буквальный смысл уже давным-давно утерян, и никому, например, даже не придет в голову в наши дни связывать каким-то образом истерию с маткой, хотя название этого заболевания происходит от греческого «истера» — матка, поскольку в древности врачи считали, что в основе этого заболевания лежит блуждание матки по организму женщины. Как понимали — так и назвали. Термин по каким-то причинам прижился и продолжает служить по сей день, несмотря на неоднократные и кардинальные изменения воззрений на сущность истерии.
Возможно, кто-нибудь даст иное определение тому, что мы назвали эстетической аурой самоубийства. Вполне вероятно, что это определение окажется более точным и емким. Вполне вероятно, что мы не сумели увидеть все грани и аспекты этого сложного эпифеномена. Мы удовлетворены уже тем, что сумели почувствовать это нечто, сумели удивиться и заинтересоваться сложным миром эстетики самоубийства.
Индивидуальность личности, совершающей самоубийство, не только определяет круг ситуаций, в которых человек способен покончить счеты с жизнью, выбор способа, места и времени самоубийства, но и, в конечном счете, определяет и ту общую эстетическую окраску поступка, то, что мы называем эстетической аурой самоубийства.
Вернемся к трагедии Карла Гуцкова «Уриэль Акоста» и вглядимся подробнее в обстоятельства последней, завершающей сцены пятого акта. Только что, приняв яд, умерла Юдифь. Умерла во время свадебного пира, не желая жить с ненавистным женихом, принудившим ее отца дать согласие на этот брак угрозой полного разорения. На сцене все действующие лица. Потрясены…
Следует ремарка автора (в данном случае ремарки крайне важны, так как отражают непосредственное видение автора, его эмоции, которые он стремится вызвать у нас, зрителей): «Уриэль, плача, прижимает венок к губам, потом вкладывает его в руки Юдифи и встает». Далее следует монолог Уриэля:
Менассе, вы в надгробья влюблены,
И скульптор быстро вашу скорбь утешит…
Когда свое любимое дитя
Вы похороните под сенью ивы,
Позвольте мне покоиться вблизи!
Не похоронят на своих кладбищах
Меня ни христиане, ни евреи!
К таким, как я, в пути приходит смерть.
Быть может, одинокую могилу
Увидит кто-нибудь и молвит: здесь
Лежит несчастный, утомленный странник.
В край истины, в обетованный край
Стремился он проникнуть неустанно
И не проник… Но перед самой смертью
Он розовое облако увидел —
Любовь…
Взгляните, что любовь свершает!
Я ухожу из мира суеверий,
Сомнений, ненависти и вражды.
… … …
Когда-нибудь в столетьи лучезарном,
На языке не греков, не латинян,
Не иудеев — нет, на языке
Свободной, чистой правды люди скажут:
Для поступи такой был тесен мир,
Для пламени такого — воздух душен…
Остаться в этой жизни он не мог!
Вы победили, и у этой ивы
Победы знамя скоро водрузите.
Моя душа, ты вслед за ней идешь…
А вы останьтесь здесь: издалека
Я укажу то место, где сегодня
Вас ждет победа, а меня — покой.
С исключительной силой написанный монолог! Последняя речь романтического Героя перед лицом соплеменников, осудивших его, перед лицом смерти, к которой он сознательно идет. Сколько открытого, бьющего через край чувства. Сколько образности, символики в его словах. Герой подводит итог своей жизни, своей любви, своей борьбе. Он все и всем сказал. И всем, включая и нас, зрителей, абсолютно ясно, что он дальше сделает. В предстоящем самоубийстве невозможно сомневаться. Его просто не может не быть, так как оно логично в сложившейся ситуации, оно гармонично завершает жизнь сценического Акосты и всю пьесу К. Гуцкова.
То, что сказанное нами соответствует замыслу автора, подтверждает следующая сразу после приведенного монолога ремарка: «Уриэль проходит мимо потрясенных людей, которые провожают его глазами. Вскоре раздается выстрел. Общее смятение».
Вы можете сказать, что это искусство, что это автор наделяет своих героев характерами и ставит их в условия, когда всем нам становится «абсолютно ясно, что он дальше сделает». Ну а в жизни? Неужели ни разу в жизни вы не опасались, что близкий вам человек в той или иной ситуации вдруг может покончить жизнь самоубийством? Даже если ни словом, ни намеком, ничем другим он не обмолвился о своих намерениях, вы зачастую совершенно верно разгадывали его замысел и, несомненно, прилагали все усилия для того, чтобы помешать этому. При этом на словах вы сколько угодно можете доказывать бессмысленность, пагубность и порочность самоубийства, но, если вы глубокий, хорошо знающий жизнь человек, вы интуитивно чувствуете, что близкий человек попал в ситуацию, когда самоубийство может быть одним из выходов, и стремитесь сделать так, чтобы оно не стало единственно возможным выходом. Если же вы знаете жизнь еще более хорошо, вам вспомнятся те случаи, когда отец сыну, жена мужу, любимая любимому вкладывают в руку орудие самоубийства, понимая, что есть обстоятельства, через которые нельзя перешагнуть, не утратив при этом самого себя. В этом случае самоубийство будет являться единственно возможным выходом, гармоничным завершением жизни (исходя из нашего определения).
Настоящее искусство — это квинтэссенция жизни.
Вспомните Иванова — героя одноименной драмы А. П. Чехова. Современники считали Николая Алексеевича Иванова настолько «типичным образцом», что видели в нем «героя нашего времени», как бы продолжая ряд — Онегин, Чацкий, Печорин… Человек неординарный, умный, тонкий, желающий, казалось бы, жить в мире со всеми, желающий счастья, самим существованием своим почему-то одних будоражит, других злит, третьих делает несчастными, хотя любит их и хочет быть любимым… К нему все тянутся, но в общении с ним не находят ни радости, ни счастья, доставляя еще больше страданий самому Николаю Алексеевичу. По возрасту, кстати, Иванов и Акоста ровесники — обоим «за тридцать» — годы мужской зрелости, физического и духовного расцвета, годы, когда человек зачастую делает свой главный выбор в жизни.
Все, что переживает, говорит и делает Иванов, — это не только его чувства, это не только его слова и не только его поступки. Десятки, сотни людей могут сказать в отношении себя то же самое, что мы слышим от главного героя драмы Чехова.
В десятом явлении четвертого действия «счастливый» жених, которому вот-вот надо ехать в церковь, пытается объяснить свое состояние будущему тестю, Лебедеву.