Константин Богданов - Vox populi: Фольклорные жанры советской культуры
На Востоке и Юго-Востоке Европа отделяется от Азии условной границей, которую в разное время определяли различно. В настоящее время ее принято проводить по Уральскому хребту и далее либо по р. Уралу до Каспия либо по Мугоджарам и реке Эльбе до Каспия же, а затем по Кума-Манычской впадине до Азовского моря. Однако политически весь Кавказ и ЗСФСР включается в европейскую часть СССР[602].
Обширная статья о Европе в этой энциклопедии излагает преимущественно социально-политическую историю, итог которой подводится тезисом о накоплении противоречий, разъедающих европейский капитализм. Упоминание о СССР как о стране, значительная часть которой включена в европейское пространство, дела при этом не меняет. В исторической ретроспективе география Европы рисуется здесь пространством длящегося кризиса; СССР же, в парадоксальном противоречии со своей собственно географической локализацией, оказывается не только за пределами этого кризиса, но и за пределами Европы. Таким образом, на пространстве европейской политической и экономической истории уживаются две разных Европы — Европы «загнивающего капитализма» и Европы «процветающего социализма». Общего между ними, кроме условного мифологического названия, нет (ссылка на этимологически условное происхождение понятия «Европа» дается сразу после ее географического определения), так что и само понятие в принципе обязывает не к географической, но именно политической спецификации (потому и позволяющей — изнутри СССР — включать в его европейскую часть и весь Кавказ и советское Закавказье).
В конце 1920-х годов официальная критика европейского капитализма не исключала отдельных напоминаний о том, что не все в Европе плохо, а кое-что и лучше, чем в СССР. В 1930 году Максим Горький предлагал работавшему тогда в Париже Николаю Валентинову написать очерки французского быта, объясняя эту необходимость тем, что «быт наш тяжек, нездоров, полон азиатских наслоений. Нужно его чистить и чистить. Корректуру в него может внести знание Европы и европейской жизни»[603]. Рассуждения такого рода, впрочем, стоит оценивать как исключение, подтверждающее правило, закрепленное в том же 1930 году очередной директивой — постановлением агитационно-пропагандистского отдела ЦК ВКП(б) «в максимальной мере использовать <…> возможности в области углубленного показа отрицательных сторон капиталистической системы и условий революционной борьбы рабочих и полуколониальных народов»[604].
Постановление 1934 года о географии (сопутствовавшее аналогичным документам о преподавании истории в советской школе, осудившим «вульгарное социологизаторство» и его главного виновника — акад. М. Н. Покровского) вернуло советскому образованию, по общепринятому мнению, приоритеты традиционной педагогики — историзм, описательность и т. д. Это мнение, однако, нуждается в существенных коррективах. Идеологические манифесты о борьбе с «беспространственной географией» не прошли, конечно, даром для педагогической практики, но стоит задаться вопросом, что в этой практике стало дискурсивной альтернативой предосудительной беспространственности.
Преподавание географии в школе (как и создание Большого Советского атласа мира) хотя и объявлялось после 1934 года свободным от излишней идеологизации, но продолжало преследовать прежде всего пропагандистские задачи — дать «подлинную картину мира на основе марксистско-ленинского анализа мировых хозяйств и политических отношений»[605]. Советская география не перестает считаться «географией нового», а потому — географией принципиально новой и несопоставимой с тем, что преподавалось до революции. Николай Олейников сатирически обыграл такую новизну в своем рассказе «Учитель географии» (1928). Герой олейниковского рассказа — учитель географии — заснул летаргическим сном в дореволюционной России, а проснулся в России советской: за время сна в стране изменились и прежние названия городов, и прежние названия улиц. «Читает герой вывески: улица Красных Командиров, спрашивает: — А где эта улица? — В Ленинграде. — А Ленинград где? — <…> в СССР. — Это что за СССР» и т. д. Прежней географии нет, новой учитель не знает, а потому и в самой этой географии он уже не нужен — ни как учитель, ни как даже почтальон, ведь для этого «надо основательно изучить названия городов и улиц»[606]. Различие между старым и новым географическим пространством представало в такой перспективе как реализация картографических утопий, уравнивавших реальные и планируемые объекты. Образцы соответствующей картографии тиражируются в советской культуре изобразительно и литературно: здесь мы найдем и Ленина, склонившегося над картой России со значками строящегося ГОЭЛРО, и Сталина, изучающего план Ферганской долины. Патетические заверения В. Маяковского («Я знаю, город будет») и самозабвенные разглагольствования Остапа Бендера о переносе столицы в Васюки взаимообратимы, ибо подразумевают аудиторию, готовую уверовать в любые политико-географические утопии. Утопизм советской географии поддерживался, наконец, и тем немаловажным обстоятельством, которое станет постоянным атрибутом картографической практики в СССР, а именно — исключительной секретностью, сопутствовавшей составлению и изданию географических карт Советского Союза. Все карты, масштаб которых не превышал 10 километров, считались в СССР секретными вплоть до перестройки.
Сама «масштабируемость» географического зрения советского человека может быть определена в терминах дальнозоркости и одновременно пространственной двусмысленности. «Упор на карту», с одной стороны, и условность самой этой карты, ее дистанцированность от объекта изображения — с другой, задавали специфическую топику пространственных представлений о мире, в котором, в сущности, не было места мелким объектам. Суть такой «дальнозоркости» может быть хорошо проиллюстрирована текстом популярной в предперестроечные годы песни В. Харитонова на музыку Д. Тухманова «Мой адрес — не дом и не улица, мой адрес — Советский Союз». Идеологические гонения на краеведов в 1930-е годы и расцвет прозы писателей-деревенщиков в годы «оттепели» выражают превратности такого представления наиболее очевидным образом — главная роль отводилась «Большой родине», а не тем географически реальным, но картографически отсутствующим городкам, селам и деревням, в которых жили советские люди.
Новое в советской географии 1930-х годов состояло, однако, не столько в отказе от ее педагогической идеологизации, сколько в устранении релятивистского пафоса. Базовый принцип воображаемого картографирования советского пространства оставался в целом неизменным: это представление о центральном положении СССР на карте мира и центральном положении Москвы на карте СССР, — все другие города оказывались по отношению к Москве своего рода периферией. География в этом случае напрямую соотносилась с идеологией, не устававшей напоминать о себе как пропагандистскими, так и литературными текстами — например, обращенным к детям стихотворением Маяковского:
Начинается земля,
как известно, от Кремля.
За морем,
за сушею —
коммунистов слушают.[607]
Стихотворение Маяковского ориентировано на детей, но продиктовано взрослыми соображениями: это именно тот минимум сведений, который требуется для идеологической ориентации в воображаемом пространстве Советского Союза. О том, что такое пространство оставалось в существенной степени именно воображаемым, много говорить не приходится: для подавляющего количества советских людей передвижение по стране было ограничено институтом прописки, кодексом о труде (предельно ограничивавшим самовольную смену места работы), наличием паспорта и другими административными обстоятельствами, предельно осложнявшими, помимо прочего, общение советских людей с иностранцами[608].
Виртуальности советской физической географии служило также представление о ее предметной самодостаточности: пространство СССР оказывалось пространством, где, как в чеховской Греции, все есть. Знаменитая «Песня о Родине» из кинофильма «Цирк»: «Широка страна моя родная, много в ней полей, лесов и рек» — выражает это вполне символическим, но и дидактическим образом, подразумевающим политико-экономические и социальные выводы, логично следующие из преимущественно пространственного сравнения, например, территории Камчатки и Франции (в пользу Камчатки), площади такого-то колхоза и Бельгии (в пользу колхоза) и т. д. Понятно, что географические представления советских людей оказывались при этом тем сильнее мифологизированными, так как каких-то реальных возможностей попасть в ту же Францию и Бельгию у подавляющего большинства советских граждан не было.