Шейла Фицпатрик - Срывайте маски!: Идентичность и самозванство в России
Врагам советского народа не может быть пощады.
Покрывают врагов -- Ненаказанные преступники --»{348}.
Даже письмам не в газеты авторы иногда давали заголовки{349}. Это возвращает нас к вопросу о «публичности». Учитывая ничтожные шансы на публикацию письма, но гораздо большие шансы на некую официальную реакцию (расследование спора, наказание обидчика, ускоренное предоставление недостающих благ), рациональной целью писем следует считать не публикацию, а официальное вмешательство[137]. Однако многие их авторы настаивают на обратном. Это заставляет предположить, что поток читательских писем, хлынувший в газеты и журналы в эпоху горбачевской гласности, — не случайное явление{350} и что советские авторы писем, возможно, всегда хотели увидеть их напечатанными и сделать свое мнение достоянием общественности.
Авторы сталинской эпохи изо всех сил старались овладеть языком «Правды». Советские эпитеты, партийный жаргон, риторические обороты использовались в изобилии и зачастую весьма нелепым образом: «Это не колхоз, а гнездо помещика и жандарма… В доме собралась кучка бывших людей.,. В правление колхоза… пролезли разложившиеся элементы… Мы ведем решительную борьбу с рвачами… Грубо нарушена революционная законность… Они глухи к [моим] сигналам… [Он] открыто стал на путь террора… Я не раз разоблачал руководителей колхоза… но разоблачение мое районные руководители прячут под сукно… Чужак авантюрист… применяя старые методы троцкистов… Шкурник [с] партийным билетом… Кучка кулацких недобитков… Троцкисты, белогвардейцы, вредители…»{351}
В письмах 1930-х гг. встречаются цитаты из Сталина, правда реже. (и в более двусмысленном контексте), чем можно вообразить, основываясь на «образцовых письмах», время от времени публиковавшихся в печати{352}. Несколько фраз, по-видимому, прочно запечатлелись в народном сознании. Одна из них — «кадры решают всё» — стала расхожим штампом и часто звучала из уст работников, недовольных тем, как с ними обращаются{353}. Другая — «жить стало лучше, жить стало веселее» — порой использовалась с иронией{354}. Но, пожалуй, самым крылатым из всех выражений Сталина в конце 1930-х гг. было заимствование из басни Эзопа — «волки в овечьей шкуре»[138]. «Пусть раскроют, кто она такая, сорвут маску… волк в овечьей шкуре». «Эти волки в овечьей шкуре рады всем нести зло нашей партии». «Нужно уметь распознавать врага в овечьей шкуре, распинающегося за советскую власть, а имеющего мысли волчьи»{355}.
Представление себя
Стереотипы
Подобно мемуаристам и актерам, те, кто пишет письма, участвуют в своего рода представлении. Многие выбирают определенную роль и разыгрывают ее, прибегая к укоренившимся социальным стереотипам и риторическим приемам. Среди авторов советских писем много сирот — наверное, даже больше, чем было в реальной действительности[139]. Одни ссылались на свое сиротство и воспитание в детском доме в доказательство своей нерушимой приверженности советским ценностям: «Во мне с детства вкоренилась бдительность и справедливость»{356}. Другие использовали его как метафору беспомощности и беззащитности, призванную вызывать сочувствие. Осиротевшие Чурковы, дети сосланного кулака, добивались именно такой реакции, ходатайствуя о возвращении им родительской избы{357}. Изображение себя слабым, бедным, необразованным, беспомощным существом наиболее типично для женщин и детей, но этой уловкой пользовались и крестьяне-мужчины: «Товарищи, помогите, просим вас о помощи, о вразумлении…» «Мы малограмотные… [вот нас и] грабят»{358}.
Женщины часто выступали в роли матерей. Во многих случаях — потому что писали ради детей, просили принять сына или дочь в институт, оказать им медицинскую помощь, выпустить из тюрьмы. Матерям красноармейцев это звание приносило практическую пользу, поскольку давало кое-какие особые льготы{359}. Некоторые женщины упоминали, что их дети коммунисты, комсомольцы или выдвиженцы, в доказательство собственных достоинств как советских гражданок. Женщины, просившие «материальной помощи» по бедности, неизменно описывали печальное положение своих детей, которые ходят босиком, в лохмотьях и «не имеют крошки хлеба». Одна крестьянка, анонимно обличавшая сквернословие и хулиганство в своей деревне, так и подписалась: «Мать»{360}.
Авторы-мужчины зачастую представлялись как патриоты. Заявление о членстве в партии — самый очевидный способ обоснования претензии на это звание, но многие также подкрепляли его указанием на конкретные заслуги перед революцией (например: служил в Красной гвардии, пошел добровольцем в Красную армию, сражался с бандитами на Дальнем Востоке или на Кавказе). Слова о крови, пролитой в Гражданскую войну, нашли широчайшее применение в качестве образчика эпистолярного красноречия. «Я коммунист с 1918 г., потерял здоровье (рука) за новую жизнь». «Я уже заплатил кровью своей, сражаясь на фронтах гражданской войны». «[Мы], не жалея своей крови, боролись с паразитами»{361}. В анонимках излюбленным приемом легитимации автора была подпись вроде «Ветеран гражданской войны» или (в Сибири) «Красный партизан»{362}.
Бывали патриотки и среди женщин. Одна из них, в 1934 г. просившая Кирова о помощи в семейном деле, сообщила, что она «член большевистской партии с марта 1917 г.», в 1917 г. арестовывалась юнкерами, участвовала в боях под Пулково и т. д. Спустя три года та же самая женщина написала Жданову с просьбой о помощи в очередном семейном кризисе. Интересно, что на этот раз — несомненно, в ответ на восстановление семьи в ранге общественной ценности в связи с дебатами об абортах и законом против абортов 1936 г. — она слегка подправила свою саморепрезентацию: не только революционерка-патриотка, но и родительница взывала в 1937 г. к Жданову «как член большевистской партии с марта 1917 г. и мать троих детей»{363}.
Еще одна форма патриотической идентификации — корреспондент с завода или из села (рабкор, селькор), т. е. гражданин-общественник, который регулярно, добровольно и бесплатно писал в газету, «сигнализируя» о неэффективности местной бюрократии и «разоблачая» вредителей. Рабкоровскоселькоровское движение 1920-х гг. имело много общего с американским движением «разоблачителей» в 1970-е гг., правда, в СССР мишенями рабкоров/селькоров становились не руководители корпораций, а антисоветски настроенные инженеры и коррумпированные колхозные председатели. Во время коллективизации ряд селькоров были убиты «кулаками» в своих деревнях. Формально этот институт прекратил свое существование к концу 1930-х гг., но образ бесстрашного правдолюбца по-прежнему сохранял свою привлекательность, и многие деревенские авторы писем о «злоупотреблениях» присваивали себе звание селькора. «Меня преследуют как селькора», — привычный рефрен этих писем{364}.
Рассказ о былом угнетении — дореволюционной бедности, нищете, эксплуатации — служил и средством вызвать сочувствие, и доказательством просоветских симпатий. Колхозники изображали себя бывшими бедняками и батраками; староверы указывали, что их преследовали при царе{365}. «По-старому, я незаконнорожденная, мать моя до моего рождения батрачила в Тверской губернии», — писала партработница, втянутая в какую-то местную склоку, стремясь зарекомендовать себя как человека, пострадавшего при старом режиме. «В детстве перенесла большую нищету», — отмечала жена арестованного директора завода в своем ходатайстве за мужа в 1937 году{366}.
Самоидентификация в качестве рабочего также была способом подчеркнуть свою верность советской власти. В глазах «рабочих» авторов писем этот статус наделял их особыми правами, включая право критиковать режим. Такие люди ожидали, что власти к ним прислушаются, и архивные материалы свидетельствуют, что их ожидания оправдывались. Они объявляли о своей рабочей идентичности с гордостью: например, один автор подписался так: «От рабочего и члена союза водного транспорта Бобровского затона Слащева Василия Федоровича, стаж службы в водном транспорте с 1908 г. и беспрерывно до настоящего года»{367}. Конечно, звание «рабочий» использовалось и в манипулятивных целях. Анонимные авторы частенько подписывались: «Одесский рабочий», «Рабочий-производственник», «Рабочий Путиловского завода», «Старый рабочий» и т. п.{368}