Вольдемар Балязин - Семнадцатый самозванец
Тимоша и Христе поднялись с бревна, в ответ поклонились ещё ниже.
- Благослови, отче, - пробормотал Христе и, склонив голову, шагнул вперед.
Старец сказал резко:
- Недостоин аз благословлять. - И взглянул на Тимощу, будто к стене пещеры гвоздями прибил.
"Не может того быть!" - подумал Тимоша, и как во сне или в каком наваждении поглядел в глаза схимнику. "Он - черноризец, вологодского воеводы собинный друг!" Старец глаз не отвел и в лице ничуть не переменился. "Не узнал! - почему-то обрадовавшись, подумал Тимоша. - Слава богу, не узнал".
* * *
Феодосий согласился оставить Тимошу у себя. Так и зажили они вдвоем, в пещере, над синим Эгейским морем, в которое ещё до рождества Христова бросился несчастный греческий царь Эгей, узнав о смерти любезного своего сына Тесея.
Феодосии был молчалив, и больше спрашивал, чем говорил о чем-либо. Тимоша, не сознавшись сразу, что угадал с первого взгляда, кто перед ним, чем дальше, тем больше пугался признаться в этом, и потому, чтобы не запутаться, отвечал коротко и односложно. Он сказал, что попал к туркам в плен и сумел бежать, а родом сам из Москвы, однако родителей своих не знает. Сказал, что проживет он здесь месяц-другой и пойдет в Болгарскую землю, где в Рильской обители ждет его верный друг по имени Константин. Феодосии рассказом удовлетворился и ни о чем более Тимошу не расспрашивал. Однако через несколько дней Феодосии понял, что в пещере его свила себе гнездо птица не простого полета. И впервые мысль об этом мелькнула у старца, когда сидели они вдвоем на бревне, глядели на большие яркие звезды и Тимоша, водя перстом над головою, раскрывал Феодосию тайны великой науки звездочтения,
А ещё через три дня принес Феодосий полный туесок взваренного на малине мёда, и греховно хохотнув, достал из-под полы, завернутую в чистую холстину баранью ногу.
Поближе к ночи святые отшельники в неглубокой ложбинке, неподалеку от пещеры запалили костер и, настругав свежанины, стали жарить её на угольях, запивая крепкой и духовитой медовухой.
От слабости, от долгого к вину воздержания Тимоша опьянел, выпив несколько глотков дьявольского варева. Глядя на Феодосия, он вдруг решил напугать его - шутейно, не всерьез, - показав себя магом и чародеем.
- А что, брат Феодосий, хошь по глазам твоим правду о тебе скажу, как в книге прочитаю?
- А грамотен ли по глазам читать? - приподняв густую бровь, шутливо спросил Феодосии.
- А то ты сейчас узришь, - ответил Тимоша, и, пробормотав нечто невнятное, тарабарское, выкрикнул, глядя прямо в глаза Феодосию:
- Вижу град деревянный и домы деревянные же. Вижу гридницу, полную дыма и чада. Вижу пьяниц и сквернословов и непотребных жёнок простоволосых и играющих очами. Вижу некоего мужа - ликом скверного, ростом низкого, с бородою скопца. Держит муж кружку серебряную, а на кружке - надпись: "Век жить, век пить!"
Тимоша сощурил глаза, будто вчитывался, и полушёпотом произнес:
- И ещё вижу надпись на ендове той: "Пить - умереть, не пить умереть; уж лучше пить, да умереть!"
Феодосий молчал. Сощурив страшные глаза, смотрел на Тимошу неотрывно. Голосом, полным таинственности, протянув над огнем руки, Тимоша произнес прикрыв глаза:
- Вижу мужа неказиста, в мужицком рядне, в лаптях и сермяге. Мечется муж промежду крестов, на кладбище ночью. Вижу и тебя, брат Феодосии. Вижу, однако и уже не виден ты мне - проваливаешься сквозь землю!
Феодосий побелел лицом, как подломленный упал на бок, безумными глазами зашарил по лицу Тимоши.
- Кто ты, сатано?!
- Царевич я. Иван Васильевич Шуйский.
Не узнал Тимофея Анкудинова старец Феодосий, сколько ни всматривался в лицо его, сколько ни вслушивался в его голос. Да и откуда было узнать ему в изможденном и оборванном, обросшем бородой тридцатилетнем беглеце из турецкой тюрьмы, нарядно одетого безусого мальчика, встретившегося Феодосию пятнадцать лет назад за столом у вологодского воеводы?
И долго-долго глядел в лицо спящему царевичу схимник Феодосии, впервые в жизни воочию увидев чудо проникновения в тайну времени.
- Как прикажешь звать тебя ныне? - спросил Феодосий, когда Тимоша открыл глаза - Тимофеем, или же Иваном Васильевичем?
Тимоша помолчал немного, припоминая случившееся минувшей ночью. Вспомнил не все, но многое. Сказал строго, согнав с лица и тень улыбки:
- Царевич я. Василия Ивановича Шуйского сын. Московского престола законный хозяин.
И сев на лавку, стал рассказывать Феодосию то, что уже слышали от него ранее польский канцлер и турецкий визирь.
Феодосий слушал молча, опустив глаза. Когда Тимоша рассказал об освобождении из Семибашенного замка и о том, какие сомнения одолевали его в каюте фелюги, плывшей от Константинополя к Афону, Феодосии, хрустнув пальцами, сказал:
- Это, царевич, хорошо, что привела тебя судьба ко мне, смятенному умом и сердцем. Ты прочитал в книге судьбы моей то, что от простого смертного закрывает пелена времени. Я же расскажу тебе, почему ни ум твой, ни сноровка не помогли тебе получить прародительский престол. Слушай.
* * *
Первое, что помнил Феодосий из жизни своей, была темная ямина с малым пятном света где-то вверху, кислый залах прогнивших лохмотьев и безносые, безглазые, беззубые лица нищей братии.
Потом в памяти Феодосия появились дороги и паперти, заброшенные овины и часовни, черные обезлюдевшие избы и лесные скиты, по которым гнала злодейка-судьба маленького, вечно голодного поводыря артели нищих-слепцов, большей похожей на ватажку разбойников.
Потом он вспомнил острог, и первый правёж батогами - вполсилы, из жалости к мальчишечьим его годам. И хоть знал он пословицу: "Батожьё дерево божье, терпеть можно", - решил: более ни батогов, ни бродяжьей нищенской жизни - не потерпит. И в первую же ночь, не долежав на рогоже и до утра, ушел Феодосии от товарищей своих искать счастья-истины.
Пришел Феодосии на берег Студеного полночного моря и на утлой ладье, с таким же, как он, странником поплыл к затерянной обители, построенной вероучителями Зосимой и Савватием на Соловецком острову. Известь сколько мотало ладью по морю. И уже прочитали Феодосии и его спутник отходную молитву и приготовились к смерти, как ветер стих, и совсем рядом увидали они землю.
Творя молитву за чудесное спасение, подгребли странники к берегу и упали без сил на чахлую траву, под ветви низкорослых берёз.
Это оказался остров Малая Муксалма. А неподалеку от него, на другом острове - Соловецком - у светлого Святого озера стояла и обитель.
Феодосия и спутника его Харитона взяли в монастырские трудники и определили в дубильню - делать для братии кожи - на сапоги, на тулупы, на полушубки.
В обшитых тесом ямах в растворе дубовой коры мокли по месяцу и более коровьи, овечьи, козьи, собачьи, медвежьи и волчьи шкуры. Дух в дубильне стоял такой, что и с острожным сравнить было нельзя. В чаду и дыму, в шуме мельницы, крошащей на мелкие щепы дубовую кору, стал Феодосии с тоской вспоминать полынные ветры степи и смолистый дух сосновых лесов.
Пробовал Феодосий подойти к старцам, что работали в книгописной мастерской, пробовал между воскресными службами заговорить с иеромонахами о счастье и об истине, но те либо молча отходили от пропахшего кислыми кожами трудника, либо смеялись обидно. И тогда ушел Феодосии из Соловецкой обители прочь, и пошел по Руси от монастыря к монастырю и от города к городу. И скитаясь так, без малого десять лет, увидел он и услышал столько, сколько иной не узнал бы и за сто.
В Соловецком монастыре Феодосий научился читать и не упускал ни единой возможности полистать любую из попадавшихся ему книг.
Вскоре он понял, что в книгах столь же мало согласия, сколь и в жизни. Он понял также, что почти все книги - сами по себе, а жизнь - сама по себе. И он стал искать ту Главную Книгу, которая объяснила бы, что вокруг происходит, и почему все так подучилось.
Кто завертел волчком краски и ароматы цветов, людское счастье, крики раненных зверей, утренний благовест, свет солнца, плач ребенка, тепло земли и мертвенное бесплодие камня?
Кто завернул в лохмотья одних, надел порфиры на плечи других? И кто отправил на костер и плаху рожденных в царском тереме и возвел на трон родившихся в поле? Он спрашивал и искал, читал отцов церкви и ересиархов, вдумывался в смысл гадательных книг, прикоснулся к алхимии и астрологии. И преуспев в последней, стал знаменит на всю Москву.
Гнилью и тленом дышало древлее византийское благочестие, пытаясь скрепить расползающуюся рогожную Русь страхом. "Псалтырь" и "Домострой" казались допотопными писаниями даже еле бредшим по азбуке заволжским поместникам, опухшим от долгих снов, от скуки, от водки и от великого безделья.
Тем более жадно искали истину в Москве, в Новгороде, во Пскове. Молодые дворяне, исколесившие пол-Европы в государевых посольствах; торговцы, побывавшие в немецких землях, грамотеи-попы, стыдившиеся знакомства со своими товарищами, не умевшими читать и писать, жадно ловили каждое новое слово, откуда бы оно ни шло - от впавших ли в ересь новгородских старцев, восхвалявших Моисеево пятикнижие, или же от литовских социниян, отвергавших Святую Троицу и божественность Христа.