Ольга Чайковская - Екатерина Великая. «Золотой век» Российской Империи
(На это немедленно и очень остроумно отвечал князь Щербатов: «Мне удивительно, будто наемные люди не столь верны своим господам, как собственные, – недоумевал он. – Это похоже на то, как если бы кто сказал, что охотнее работает по неволе, чем по склонности».)
«На таких наемников, – продолжает Антонов, – купечество ни в чем не может положиться, и когда надобно отправить товары или переслать деньги, то наемников употребить на это дело нельзя, и хозяева бывают принуждены, оставя свои крайние надобности, ехать сами или отложить отправление товаров и денег под страхом потерять доверие». Никак не могли они понять, в чем состоит ловушка, в которую все они попали.
«К фабрикам непременно надо определить указанное число крепостных людей, – говорил депутат от купцов Глинков, – и в случае смерти одного из них надобно заблаговременно иметь на его место другого, ибо когда я обучу чужого и открою ему секрет, то он может отойти к другому фабриканту или требовать таких больших денег, каких фабрика платить не в состоянии». Во всяком случае, крупным купцам надо предоставить право иметь «от трех до пяти душ», чтобы те служили приказчиками, хотя бы на них была опора, а то с вольнонаемными, когда они убегут, не рассчитавшись, опять придется судиться и терпеть от этого убытки. Когда купцы нанимают крестьян, принадлежащих каким-нибудь помещикам, эти чужие работники «оказываются ленивы, а многие из них приводят воров в дома своих хозяев». В каждом слове купца слышится глубокая убежденность, что промышленное заведение в принципе может работать только на принуждении, на насилии, никаких иных отношений между предпринимателем и его рабочим быть не может.
Ах, напрасно господа депутаты возносили к небу сочиненные Екатериной молитвы, прося Господа отвратить их сердца от корысти и «ненавистной зависти». С энергией необычайной кинулись они друг на друга – дворянство на купечество, купечество на дворянство, дворянство древних родов на дворянство новое.
Екатерина сидела в комнате русских цариц, смотрела вниз в зал – сколько дней таких слушает она, старается понять, что же происходит, а теперь это ей с каждым днем все яснее. Она хотела знать нужды страны? – она во многом их узнала. Хотела знать ее беды и спасения от них? – а узнала главную беду, свою беду. Эти депутаты, люди лучшие, выбранные, отобранные, не могут быть ей помощниками, на них нельзя опереться. Они говорят об отечестве, но равнодушны к его судьбе, они твердят о долге, но тут же забывают о нем ради самой грубой корысти.
Она прислушивается – говорит умнейший Меженинов, депутат от Коммерц-коллегии.
– …А русский народ, – говорит он, – подобен птицам, которые, найдя кусок хлеба, до тех пор одна у другой его отнимают, пока, раскроша все самые мелкие крупинки, смешают их с песком или землею и совсем растеряют.
Да, они спорят и спорят целыми днями, но ведь есть вопрос, в котором все они едины, – все жаждут владеть крепостными крестьянами! Все требуют себе это право – не только дворянство, но и купцы, но и духовенство, но и казацкая старшина. Даже однодворцы, даже черносошные крестьяне – и те не прочь купить своего крепостного собрата!
Какие же из них законодатели? И какие новые российские законы могут они создать, если им нужно лишь укрепить старые?
Вошел Орлов, взглянул вопросительно, она ему отвечает, но вот беда, я не слышу слов; так много надо бы у них спросить, но и они меня не услышат. Бывает это с историками, когда уже видишь, ну, почти, – ясно чувствуешь присутствие, – такой морок! Вот тут-то и возникает оно, желание выдумать за них их слова. Но нет у меня такого права – да это и невозможно, они живые, эти двое, каждое выдуманное за них слово будет выглядеть фальшиво и просто резать слух.
А внизу в зале разгорелся новый спор. О Боже, там спорят, можно ли считать крепостного персоною. Для темных, невежественных дворян тут нет сомнений – крепостной для них личностью не является, а для дворян благомыслящих тут возникает сложность: если крепостной – «персона», значит, одна «персона» может продавать и покупать другую?
Лица Орлова я не вижу, но вижу лицо Екатерины, оно разгорается гневом: наконец она хватает какой-то листок и что-то на нем пишет. Вот эту записку я могу вам показать, она сохранилась.
«Естьли крепостного нельзя назвать персоною, след. он не человек; но его скотом извольте признавать, что не к малой славе и человеколюбию от всего света нам приписано будет. Все, что следует о рабе, есть следствие сего богоугодного положения и совершенно для скотины и скотиною делано» (еще до Фонвизина назвала она Скотининых по имени). Сколько же стыда и бешенства в этих строках – и сказал ли кто в XVIII столетии более гневные и страстные слова против самой сути крепостничества?
* * *А указ 1767 года, возразят мне, позорный антикрестьянский указ, который запретил крепостным жаловаться на своих помещиков? Может ли быть более позорный образец двуличия? – та, что провозгласила равенство людей перед законом, та, что говорила о невыносимом положении крепостных, закрыла для них единственный путь спасения, отказала им в единственной защите и помощи, на какую они могли надеяться! Чего после этого стоят весь ее Наказ и вся Уложенная Комиссия!
Действительно, 22 августа (как раз в тот день, когда в Большом собрании рассматривались крестьянские наказы) Екатерина подписала указ, согласно которому крестьянам запрещено было обращаться к императрице с жалобами на их помещиков. Указ весьма неприятный, недаром сама Екатерина сочла нужным в своих Записках специально объясниться по этому поводу. Она говорит, что к началу царствования у нее было три секретаря, на каждого из них приходилось триста прошений в год. «Я стараюсь, колико возможно, удовольствовать просителей (это правда, сохранились даже судебные дела, подробно ею исследованные. – О. Ч.), сама принимала прошения, но сие вскоре пресеклось; понеже один праздник, идучи со всем штатом к обедне, просители пресекли мне путь, став полукружием на колени с письмами». Тут приступили к ней старшие сенаторы, говоря, что она слишком милостива, что законы запрещают подавать прошения самому государю. Действительно, при Алексее Михайловиче и при Петре обращения с жалобами непосредственно к царю были строго запрещены.
Челобитчики, на коленях преградившие путь Екатерине, когда та шла к обедне, были, конечно, всего лишь предлогом, у нее были куда более глубокие причины подписать подобный указ: она была в тисках. Ее работа над Наказом и в связи с Уложенной Комиссией, ее бурная энергия – все это отозвалось по всей стране. Дворянство было в тревоге: царица вела себя странно – то ставила коварные вопросы (нужна ли крестьянам собственность – какая может быть у них собственность, если вся земля дворянская?), то упоминала в Наказе о крестьянской свободе, то вдруг создала какой-то остров равенства, посадила дворянина рядом с мужиком. Уже раздавались вопли: нас хотят разорить! У нас хотят отнять наши деревни! Над ней, «незаконнорожденной» императрицей, нависла с этой стороны грозная опасность.
Но надвигалась на нее и другая: до крепостных крестьян дошли слухи о Наказе, о свободе, депутатские выборы всколыхнули всю крепостную крестьянскую массу, тут и там возникали волнения, доходившие до стычек с властями, до убийства помещиков. Ей не оставалось ничего другого, как заявить на всю страну (и чтобы хорошенько расслышали оба лагеря), что она – дворянская царица, идущая след в след за Петром I. Конечно, указ был для нее унижением – недаром говорят, что она плакала, его подписывая, – но другого пути у нее не было.
И все-таки – как она могла? – этот вопрос не давал мне покоя. Неужели не жалела несчастных челобитчиков? К тому же она всегда придавала огромное значение тому, что будет о ней говорить «весь свет», – неужели не подумала, какое пятно ложится на ее имя в связи с этим указом?
И вдруг мне подумалось, что все мы совершенно не понимаем, в каком положении оказалась царица (мне даже опять как бы послышался ее голос: «Вас бы на мое место»). В самом деле, ведь она была в опасности, может быть, и смертельной. Самодержавная правительница России, она совершенно не принимала ее социально-политического строя, крепостнической его основы; может быть, и старалась это скрыть, но все время себя выдавала – то выходкой в Вольном экономическом обществе, то Наказом в его первой редакции, о котором, конечно, шли слухи, – можно ли себе представить, что Сумароков и другие, кому она давала читать Наказ, никому не рассказывали о своих разногласиях с императрицей? Быть этого не может.
А сама Уложенная Комиссия, где она усадила рядом вельможу с мужиком?
А Глазов? Глазов, которого она заставила публично просить прощения у оскорбленных им крестьян! Он ушел взбешенный, а между тем на его стороне тогда, возможно, было даже большинство дворянских депутатов.