Эмиль Мань - Повседневная жизнь в эпоху Людовика XIII
За редким исключением, поэты той эпохи одевались, подобно буржуа, в черную или серую одежду, тем самым как бы отвергая свою принадлежность к дворянству. Почему они так делали? Может быть потому, что эти костюмы, сшитые из практически неизносимой шерстяной ткани, обходились дешевле, чем атласные наряды, в каких ходили придворные? А может быть потому, что социальная среда, из которой они вышли, принуждала их напяливать на себя эти малопривлекательные туалеты? Ох, до чего же трудно проникнуть в эту тайну…
Было бы чрезмерным преувеличением утверждать, будто абсолютно все литераторы начала XVII столетия страдали хроническим безденежьем. Напротив, среди них встречались люди довольно состоятельные, более того – владевшие имуществом, которое позволяло им и вовсе не задумываться о материальных трудностях жизни. Скажем, Ракан, чьи земли и замки приносили весьма значительные доходы[114], или Марен Леруа, который получил в 1632 г. от отца огромную библиотеку, стоившую 3 000 ливров, сеньорию в Гомбервиле, ферму, отдаваемую в аренду Капитулу, не говоря уж о трех доходных домах, расположенных на самых больших проезжих улицах столицы.
Некоторые, прежде чем окунуться с головой в литературную карьеру, успевали позаботиться о том, чтобы получить должность в органах правосудия, в административных или военных учреждениях, которая обеспечивала бы ежедневное пропитание. К примеру, Бальтазар Баро состоял в должности советника Парламента; у Корнеля имелось свое финансовое агентство; Вуатюру при Гастоне Орлеанском была отведена роль лица, представляющего послов; Кальпренед, типичный представитель тех, кого в ту эпоху называли «пишущей братией»[115], тем не менее считал себя отнюдь не литератором, а солдатом, и свой воинский долг исполнял между сочинением романов весьма энергично. Эти люди, находившиеся «при деле», считались осторожными и предусмотрительными: пусть даже им на литературном поприще везло не больше, чем предыдущим нашим персонажам, они, по крайней мере, не испытывали мук голода.
Люди неосторожные и непредусмотрительные – то есть те, кто, веря в свою изворотливость, в свою звезду, свою удачу, в свой «гений», наконец, в воодушевляющий их талант, который неизбежно ослепит современников и принесет им славу и благосостояние, – пренебрегали мерами, способными помочь им устоять, невзирая на превратности судьбы, а в результате на них валились беды, одна другой хуже. И таких в Париже был легион. Своеобразная республика, откуда доносились лишь стоны, жалобы, сетования, ламентации всякого рода, республика отщепенцев, которую так и хотелось окрестить Республикой Иеремии[116]. И все-таки ни за какие сокровища мира, даже в те моменты, когда полное истощение всех сил и средств не оставляло им возможности взять в руки гусиное перо, они бы не согласились отложить в сторону это изящнейшее из всех орудий труда. Мученичество стало для них таким же призванием свыше, как и поэзия. Но при этом три почти неразрешимые проблемы вставали перед ними ежедневно и усиливали неуверенность. Все задачи начинались со слов «следует найти»: во-первых, того, кто пригласит их к столу, ибо голод, как известно, не тетка; во-вторых, того, кто даст им в долг без отдачи, ибо крышу над головой тоже задаром не предоставляют; в-третьих, того, кто прольет над жалким состоянием их гардероба не скупую мужскую слезу, а звонкую капель монет, ибо иначе состояние жалким и останется. В общем, срочно требовались филантропы.
И нищета литераторов, а особенно поэтов, была вовсе не выдумкой насмешников, увы, она была вполне реальна. Если вы видите, пишет один из самых язвительных наблюдателей и критиков современных ему нравов Саллар в «Смешанных письмах», как, стоя на Новом мосту в час, когда колокола у августинцев зовут прихожан к вечерне, поэт ковыряет в зубах и не сводит глаз с бронзовой лошади, можете быть уверены: живот у него подвело с голодухи и, хотя он пытается заморочить голову местным зубоскалам, на самом деле его не оставляет мучительная мысль о тех счастливцах, увы и ах, более везучих, чем он сам, которые сейчас кутят напропалую у Куафье, в «Сосновой шишке» или, к примеру, в кабачке Кормье, который подает такое нежное и сочное мясо…
Приводить примеры такой спесивой и такой молчаливой нужды можно до бесконечности. Сколько раз заставали хвастуна и фанфарона Жоржа де Скюдери во времена его молодости бродящим в сумерках по столичным улицам и грызущим, вместо сытного и вкусного ужина, сухую корочку, зажатую в кулаке правой руки. Если мастер эпистолярного стиля Бальзак[117]обрек себя на пожизненное отшельничество в провинции, на землях, носивших его имя, то только ради того, чтобы быть уверенным: уж здесь-то он сможет прожить скромно, но хотя бы не нищенствуя. И при этом он непрерывно жаловался, что повторяющийся из года в год неурожай сводит на нет его и без того скудные ресурсы. Если прочесть написанное Гийомом Коллете, весьма разносторонним литератором, ученым и плодовитым стихоплетом, членом Французской академии, нетрудно будет заметить, что этот печальный человек, возможно, чересчур охочий до выпивки, влачил изо дня в день нищенское существование. О Гомбо, другом академике и превосходном поэте, Шаплен написал как-то: «Бедняга Гомбо так и живет в бедности, не зная, куда голову приклонить, ну не жалко ли?» Прежде чем получить должность в провинциальном магистрате, Франсуа Мейнар, один из лучших поэтов периода царствования Людовика XIII, рассказывал с горечью, что часто был вынужден, для того чтобы заплатить за еду, продавать фамильное серебро – вилки и ложки – ювелирам с Моста менял. А еще более несчастливый и неудачливый, чем его собратья по перу, Вожла, знаменитый грамматист, автор «Заметок о французском языке» и член Французской академии, составивший «Академический словарь», был принужден, чтобы не подохнуть с голоду, взять на себя страшную и позорную обязанность доносить на государственных преступников и тем самым иметь возможность пользоваться конфискованным у них имуществом.
А кто бы подумал, что Малерб, официально признанный поэт при Дворе Генриха IV, реформатор Парнаса, установивший строгие правила стихосложения, глава поэтической школы, всегда появлявшийся окруженным учениками, тоже мог познать тяготы бытия и нужду? Однако все его письма полны укоров в адрес несправедливой к нему судьбы, которая обрекает литератора на то, что для него привычной и естественной становится поза просителя. Только в течение очень короткого времени, пока ему давал приют под своей крышей, содержал, да еще и регулярно снабжал деньгами герцог де Бельгард, а потом – находясь на скудном пенсионе, назначенном Марией Медичи, он переживал сравнительно счастливый и беззаботный период. Когда наступила старость, поэт жил в меблированной комнате, такой тесной, что не мог разместить в ней приходивших навестить его друзей – не хватало ни пространства, ни «сидячих мест». Следовательно, экю и его карманы не обременяли. Как-то один из его учеников, по имени Патрикс, застал учителя за трапезой, и тот сказал юноше, словно бы извиняясь за то, что не может пригласить его сесть за стол:
– Месье, у меня всегда есть что-нибудь на ужин, но никогда не остается чего-нибудь, что я мог бы оставить на тарелке…
Тем не менее, движимый тщеславием и гордостью, он изо всех сил старался скрыть свои денежные затруднения, но скрыть их было невозможно, слова оказывались бессильны: нищета обнаруживала себя со всей своей страшной очевидностью. Мейнар, хорошо с ним знакомый, засвидетельствовал это, написав:
«В грязи и навозе Малерб многократно
Подошву терял сапога.
Он туфли носил бы – и как аккуратно,
Но туфли купить для Малерба накладно:
Судьба к нему слишком строга…»
А Скаррон, который лучше других понимал, что такое удел нищего поэта, ощущая все прелести подобного бытия на собственной шкуре, имел тут куда больше печального опыта, чем все насмешники всего мира вместе взятые, так описывал несчастья прославленного нормандца в присущем ему ехидном тоне:
«Состарился поэт, повисли на стене
Лавровые венки – там, где висеть бы ветчине…»
Однако Малерб смирился с тем, что за свои стихи ничего, кроме комплиментов и – редко – денежного вознаграждения, не получит. Когда однажды весьма посредственный стихоплет по имени Бордье, подрабатывавший на сочинении сценариев для королевских балетов, «пожаловался ему, что платят за услуги лишь тем, кто бряцает ради короля оружием или вершит важные дела, а к тем, кто прославляет его под звуки лиры, проявляют одну только жестокость, Малерб ответил: какая глупость рассчитывать на то, что ремесло поэта может принести иную награду, кроме собственного удовольствия и развлечения. И сказал еще, что хороший поэт не более полезен государству, чем хороший игрок в кегли».