Александр Эткинд - Внутренняя колонизация. Имперский опыт России
Разрабатывая свою политизированную концепцию культурной истории, я намереваюсь соединить ее с более традиционным, текст-ориентированным подходом, характерным для литературоведа. У этой задачи три измерения — историческое, культурное и политическое. Как специалист по России, я вполне согласен с Энн Лорой Столер, специалистом по Юго-Восточной Азии: «Исчезновение колониализма (внутреннего или иного) из истории отдельных наций — это процесс целиком и полностью политический» (Stoler 2009: 34). Тем не менее я показываю, что в классической российской историографии это исчезновение никогда не было полным. Меня интересуют политические причины как присутствия, так и отсутствия идей колонизации, внешней и внутренней, в национальной и имперской историографии. Однако в главе 5, вероятно, самой спорной в этой книге, я выхожу за пределы культурной истории и обращаюсь к политической экономии, чтобы понять Российское государство в его длинной истории, longue dume. В мои намерения не входит искать исторический инвариант, охватывающий столетия; скорее я стремлюсь понять повторяющиеся взаимодействия между изменяющимися географическими, экологическими и политическими факторами, которые определили имперский опыт России. Как это произошло и в других областях постколониальных исследований, центр внимания в моей книге смещается с описаний исторических событий и социальных практик имперского прошлого на тексты, которые прежде меня описывали это прошлое, — тексты, определяющие саму нашу способность представлять себе и другим это прошлое с его событиями и практиками. Этот сдвиг структурирует мою книгу в тематическом и хронологическом отношениях.
Главы 1 и 2 раскрывают контекст холодной войны в концепции «Ориентализма» Эдварда Саида и дополняют Саида, рассматривая приключения некоторых ориенталистов в России. В главе 3 я обращаюсь к дискуссиям о происхождении российской монархии и тому, как они объясняли природу внутренней колонизации. Глава 4 прослеживает парадигму самоколониза-ции в наиболее известных трудах по российской историографии XIX века. Глава 5 посвящена торговле пушниной, которой Россия была обязана ранним экономическим бумом и географической экспансией на восток. Этот выгодный бизнес создал огромную территорию, впоследствии пережившую смуты, расколы и реколонизации. В главах 6 и 7 рассмотрены специфические институты внутренней колонизации — сословие и община. Конструируя аналогию между расой и сословием, я приглашаю читателей проследить, как Санкт-Петербург превращался из форпоста колонизации в чудо Просвещения. Глава 8 посвящена бурной интеллектуальной деятельности одного из институтов власти Российской империи — Министерства внутренних дел. Заключительная часть книги включает несколько частных случаев культурной истории империи. Глава 9 обращается к Иммануилу Канту в неожиданный и малоизвестный период его биографии — годы его российского подданства. Я не согласен с современными исследователями, которые представляют Канта игнорирующим проблемы колониального угнетения или нечувствительным к ним. Напротив, в моем представлении он, обладавший ранним опытом белого субал-терна, — (пост)колониальный интеллектуал. В главе 10 я рассматриваю религиозные движения в России в их мифических и реальных связях с революцией. Экзотизируя народ и интерпретируя его «тайную жизнь», миссионеры, историки и этнографы конца XIX века приписывали ему самые невероятные черты. В результате народники и социалисты рассчитывали на помощь народных сект в осуществлении своих проектов революции, тоже невероятных. В главе 11 сравниваются антиим-перские нарративы двух больших авторов — Джозефа Конрада и Николая Лескова. Оба они, каждый по-своему, увлеченно исследовали опыт Российской империи и резко критиковали его. На основе трех классических текстов русской литературы в главе 12 я рассматриваю русский роман как механизм жертвоприношения, который воспроизводил меняющиеся взаимоотношения между полами и сословиями в империи. Теоретические взгляды Михаила Бахтина и Рене Жирара тут соединяются с историческим контекстом внутренней колонизации.
В этой книге вы встретите российских и западных классиков — Пушкина и Толстого, Гоголя и Маколея, Лескова и Конрада, Бахтина и Жирара — в неожиданных и, я надеюсь, поучительных контекстах. Я обращаюсь и к историческим фигурам, менее известным читателю. Всегда озабоченная территорией, колонизация делалась людьми и над людьми. Через эту книгу ее герои — руководители и жертвы, критики и еретики российской колонизации — встретятся с продолжателями их разнообразных дел, читателями.
Часть I
НЕТРАДИЦИОННЫЙ ВОСТОК
Глава 1
Два, но меньше чем один
25 марта 1842 года в Санкт-Петербурге один чиновник потерял нос. Коллежский асессор Ковалев только что вернулся с охваченного войной Кавказа — южного рубежа империи. В столице он надеялся получить повышение по службе, стать вице-губернатором где-нибудь в Центральной России и тихо жить там, собирая взятки. Но его предал нос; он сбежал, оставив вместо себя «гладкое место». Ковалеву было так плохо ходить без носа, что он пропустил собеседование на желанную должность и перестал ездить к женщинам. Но потом нос был пойман по дороге в Ригу — западную границу империи. «Россия такая чудная земля», — заметил Гоголь, придумавший эту историю, что «если скажешь об одном коллежском асессоре, то все коллежские асессоры, от Риги до Камчатки, непременно примут на свой счет» (Гоголь 3/42). Камчатка была восточным рубежом империи, а за ней еще была русская Аляска, где тоже бывали коллежские асессоры. Все равно, с Кавказа в Петербург, от Риги до Камчатки — дальний путь для одного носа.
На пути совершенствования
«Нос» Гоголя — пример того, что Хоми Баба назвал «колониальным раздвоением» и описал как необходимый аспект жизненного мира в имперской колонии. Часть тела можно потерять разными способами, в результате кастрации, или деколонизации, или к примеру бритья, или несколькими спо собами сразу. Изображая безликого колониального администратора, Гоголь представляет его нос как имперский фетиш — «метонимию присутствия», где присутствие недостижимо, а его черты неузнаваемы. Для Ковалева нет бытия без носа. Все, что требуется целому, — власть, деньги, женщины — невозможно без носа. Когда нос на месте, он всего лишь малая часть целого, метонимия безупречного функционирования Ковалева как телесного и имперского субъекта. Исчезнув, нос становится всеобъемлющим символом нереализованных стремлений, сводной метафорой всех благ, тел и статусов, которые недостижимы для безносого, — вице-губернаторской должности, выгодной невесты, социальных развлечений. Часть тела становится фетишем, когда она потеряна. Отношения части и целого у Гоголя аналогичны отношениям раба и господина у Гегеля. Пока часть является рабом целого, порядку ничто не угрожает. Но восстание части против целого еще более серьезно, чем восстание раба против господина, так как оно ставит под вопрос глубочайшие основы культурного порядка, те, что кажутся самыми натуральными. Колониальные отношения пронизывают все социальные тела, не исключая и тело Ковалева. Вместе со своим носом-сепаратистом Ковалев иллюстрирует загадочную, будто из Гоголя, формулу, которую Хоми Баба повторяет без объяснений, как постколониальную мантру: «Два, но меньше чем один» (less than one and double) (Bhabha 1994:130,166).
Писатель с образцовой имперской биографией, Гоголь родился на Украине и переехал в Санкт-Петербург. В столице ему не удались две карьеры, чиновника и историка, но потом он преуспел как писатель и снова провалился как политический теолог. Гоголь — великий колониальный автор, стоящий в одном ряду с Джойсом и Конрадом. Его роман «Мертвые души» — сокрушительная критика имперского опыта. Герой, дворянин Чичиков, планирует переселить крестьян, купленных им в Центральной России, в недавно колонизованные земли Херсонской губернии, чтобы потом заложить имение государству. Как покупатель он предпочитает умерших крестьян: так их легче перевезти с собой через пол-Европы на пти-це-тройке в Новороссию. Там, под Херсоном, еще можно было найти следы потемкинских деревень — подходящее место для мертвых душ. Но и внутренним губерниям, по которым ездит Чичиков, скупая души, не стоило доверяться; местные чиновники могли увидеть в проезжем дворянине ревизора, предлагая ему дары и дочерей, а могли и выпороть, нарушая сословные законы. Когда в 1836 году состоялась постановка «Ревизора», именно колониальный аспект авторского воображения вызвал гневные отзывы критиков. Описанные события никак не могли произойти в Центральной России, разве только в Малороссии, или в Белоруссии, или вообще на Гавайях: где-нибудь «на Сандвичевых островах, во времена капитана Кука», писал критик Фаддей Булгарин (1836).