Александр Окороков - Мемуары власовцев
— А, так подождите минутку, присядьте, я сейчас позову польского офицера.
Он позвонил по телефону, и через 15 минут к конторе подъехал на мотоцикле польский офицер, говоривший по-английски.
— Там привезли польских граждан, — сказал англичанин поляку. — Проверьте их и переведите в свой лагерь.
Поляк вышел. Через несколько минут он вернулся и заявил:
— Ни один из них не польский гражданин, ни один из них даже не говорит по-польски. Это все советские граждане.
В это время я с ужасом заметил у него над левым карманом на груди маленькую красную звездочку. Это, оказывается, был красный поляк, или присланный от Люблинского правительства, или перешедший на сторону коммунистов тут. Англичане этой разницы почти и не понимали, а для нас это был вопрос жизни или смерти.
Майор Андерсон посмотрел на меня холодным враждебным взглядом.
— Что это значит? — спросил он.
— Я знаю, что я говорю, — настаивал я. — Это польские граждане. Полковник Джеймс знает этот случай.
— Я расследую это, — сказал Андерсон, переставая разговаривать.
Я вышел от него в черном мраке отчаяния. Ко мне подошли некоторые из приехавших со мной людей.
— Отец священник, они не признают нас тут поляками и записывают нас советскими. Что нам делать?
Меня охватил ужас. Это новый удар. Единственным шансом для спасения мне представлялось — завтра утром как-нибудь отбиться от отправки в советскую зону. Следующий транспорт пойдет лишь через три дня. За эти три дня мы свяжемся с полковником Джеймсом и добьемся перемещения наших людей в польский лагерь, основываясь на официальном списке, в котором они помечены польскими гражданами. А теперь, если будет приготовлен новый официальный список тех же людей, уже как советских граждан, то придется разбирать, какой официальный список более соответствуют действительности, и мы окажемся в тяжелом безвыходном положении.
На слова же майора Андерсона о том, что он расследует этот случай, я не полагался, так как было уже 10 часов вечера и полковника Джеймса разыскать было невозможно.
К нам подошел советский офицер и, прислушавшись, закричал, меняя прежний аффективно-дружеский тон на грубо-враждебный:
— Вы здесь, батька, агитацию не разводите, убирайтесь вон из лагеря, пока я вас выпускаю.
Я тоже переменил тон и закричал:
— Я вас не спрашиваю, что мне делать. Я сам знаю, что я буду делать.
Советский офицер ушел.
Нам на ночлег отвели самый скверный, грязный, пропахший гнилью барак с засаленными вонючими нарами. Никто не входил в это помещение. Безумно уставший, я задремал под деревом.
Был уже двенадцатый час, когда ко мне подошел английский солдат:
— Майор просит вас к себе.
Я прошел к майору Андерсону. Он сидел за столом. Рядом с ним стоял польский офицер, поодаль, у входа стоял советский офицер.
Высокомерным, холодным, недружелюбным тоном Андерсон обратился ко мне:
— На каком основании вы нарушаете правила этого лагеря?
У меня уже тоже не было желания говорить с ним дружественно.
— Какие это правила вашего лагеря?
— Вы препятствуете вашим людям регистрироваться.
— Потому что вы регистрируете их советскими гражданами, а они — польские граждане.
— Они — не польские граждане, они даже не говорят по-польски, — перебивает меня польский офицер.
— Раз я говорю, что они — польские граждане, значит, они — польские граждане, — в свою очередь перебиваю я польского офицера. Потом, обращаясь к английскому, кричу на него: — Как вам не стыдно, вы играете человеческими жизнями, вы знаете, что значит для моих людей, польских граждан, попасть в советский лагерь и быть вывезенными на советскую территорию.
— Никто из них не будет вывезен в советскую зону, — тем же холодным высокомерным тоном сказал Андерсон. — Полковник Джеймс подтвердил ваше показание, и завтра в семь часов утра все наши люди будут перевезены в польский лагерь.
— Что?! — закричал я. — Правда?
— Я вам сказал это, — прежним надменным тоном сказал майор. — Но вы должны извиниться перед польским офицером и перед советским офицером, потому что вы были грубы с ними.
— Пожалуйста, с удовольствием, хоть сто раз! — воскликнул я. И обращаясь к польскому офицеру, сказал по-английски: — Простите меня, пожалуйста, дорогой сэр.
— Я удовлетворен, — ответил поляк.
Потом, обернувшись к советскому офицеру, уже по-русски говорю ему:
— Простите меня, ради Бога, дорогой гражданин офицер!
Тот что-то пробурчал в ответ, чего я не расслышал. Я выскочил из комнаты английского офицера, стремясь как можно скорее сообщить радостную новость нашим людям.
Подбежав к ним, я закричал:
— Ребята, завтра мы не поедем на советскую зону, нас повезут в семь часов утра в польский лагерь!
Но люди уже потеряли доверие ко мне. Ведь это в конце концов я уверял их, что они могут ехать сюда без опасения.
— Никуда нас не повезут. Мы сами знаем, что делать, — раздались голоса.
Я почувствовал, что вот-вот начнется страшная сцена массового взаимного убийства и самоубийства. Сведения о подобных явлениях в американской зоне к нам уже доходили. Под влиянием явного недоверия наших людей к принесенной им радостной новости поблекла и моя радужная уверенность. А вдруг английский майор соврал, чтобы успокоить людей, приходила в голову мысль. К счастью, я не знал тогда, как обманул английский маршал казаков в Тироле. У меня все-таки было доверие к слову английского офицера.
— Ребята, — сказал я своим людям, — пожалуйста, не делайте ничего сегодня. Подождите до утра. Если нас повезут в советскую зону, то я сам благословлю вас резать друг друга и себя самих, так как лучше смерть, чем оказаться в советских руках. Но я не думаю, чтобы этот английский майор так просто нагло врал. Подождите до семи часов утра.
Если недоверие и заразило меня, то и моя надежда отчасти передалась им. Никто ничего не предпринимал. Но настроение у нас стало еще более напряженным, нестерпимым.
Две девицы, которых я встретил при въезде в лагерь, подошли ко мне.
— Гражданин священник, вам здесь неудобно, это плохой барак. Пойдемте лучше к нам, в административный барак. Мы приготовили там для вас ужин и постель.
Сидеть всю ночь с моими людьми при их растущем недоверии в тяжелой напряженности было невыносимо. Я пошел с девицами в административный барак. В одной из комнат, где помещался низший персонал лагеря, собралось шесть человек молодежи: три девицы и три юноши, служащие лагеря. Слух о том, что мне удалось добиться отправки наших людей в польский лагерь, и следовательно, возможности для них остаться и не ехать в СССР, уже разнесся по лагерю и вызвал интерес даже у этих, сравнительно привилегированных советских служащих.
— Гражданин священник, почему же эти граждане, которые с вами, не хотят ехать на Родину. Ведь товарищ Сталин сказал: родина вас ждет, пора включаться в стройку.
Я колебался, как мне отвечать. Раскрывать свои карты перед ними, служащими советского транзитного лагеря, было, конечно, нельзя. Но и замкнуться в отчужденной скрытности тоже не хотелось: они так дружески отнеслись ко мне в эту тяжелую минуту и оказали мне такую услугу в самом начале, показав, где находится английский офицер. Кроме того, я понимал, что, приоткрываясь, я мог дать им драгоценное указание, как и им избежать страшной участи отправки в советские руки.
Поэтому я стал излагать им ситуацию с официальной точки зрения:
— Слова Сталина не относятся к моим людям, так как они не советские граждане, а польские.
— Ну, какие же они польские граждане, если они по польскому и не говорят.
— В Польше до войны, в ее восточных частях, было до восьми миллионов русских украинцев и белорусов, из которых многие не говорили по-польски.
— А как же тогда отличить, кто польский, а кто советский гражданин? — задали они самый главный, самый существенный вопрос.
И я в официальных терминах приоткрыл им картину:
— К сожалению, установить документально, кто является польским, а кто советским гражданином, не представляется возможным, так как немцы и у тех и у других отобрали все документы. Поэтому приходится довольствоваться словесными показаниями: если вы заявляете, что вы — советский гражданин, и советский офицер вас признает таковым, то вы считаетесь советским гражданином; а если вы заявляете, что вы — польский гражданин, и польский офицер вас признает своим, то вы считаетесь польским гражданином.
Отрадно отметить, что мой совет пригодился. Всех шестерых я встретил позднее в одном из наших лагерей, в «Колорадо» около Ганновера.
Спать в эту ночь было, несмотря на жуткую усталость, невозможно. Ведь эти юноши и девицы могли свободно зарезать меня и утром уехать в советскую зону, где за это получат только награду. В душе поднималась молитва, да не та спокойная молитва, которую совершаешь в обычное время, а та, которую все мы испытали незадолго до того, когда бомбы падали рядом: «Господи, спаси, Господи, помилуй, Господи, пощади!» — рвалось из таких глубин души, которых даже не знаешь в себе в обычное время.