Игнатий Крачковский - Над арабскими рукописями
Хотя и медленно, надписи все же поддавались моим усилиям; даже вторая, местами сильно пострадавшая от патины, постепенно открывала свои, на первый взгляд, совершенно изъеденные знаки. Немало помог в отдельных случаях острый глаз графика и палеографа, моей жены, который облегчил вырисовку оригинала для клише; в наших типографиях сабейского шрифта, конечно, не было. Мы даже рискнули условно восстановить некоторые совершенно исчезнувшие знаки; когда значительно позже, уже после того как статья о надписях была напечатана, опытный ученый реставратор „очистил“ таблички и ряд знаков выступил более отчетливо, мы с радостью увидели, что наши предположения были правильны. Мое убеждение о подлинности попавших в наши руки памятников крепло: подделать так безукоризненно мог только большой знаток и крупный ученый, предполагать наличие которого в южной Аравии не было никаких оснований. Оставалась, правда, еще одна возможность: надписи могли оказаться современным воспроизведением древнего оригинала. Однако такого оригинала до сих пор науке не было известно, а значит и копии, если они являются таковыми, сохраняют свое научное значение.
Постепенно, шаг за шагом, я сделал все, что было в моих силах, и решил пустить наши надписи на мировой суд науки, издав их в фотографии с доступным мне исследованием. Все же делал это я с не малым страхом. Я боялся не столько того, что проглядел какие-нибудь ошибки в чтении и толковании отдельных деталей, мне даже хотелось, чтобы кто-нибудь разъяснил остававшиеся у меня сомнения, – я боялся, что вдруг мои надписи окажутся все-таки поддельными и я на всю жизнь приобрету себе печальную известность, вроде тех французских археологов, которые не сумели обнаружить фальсификацию знаменитой одесской „тиары Сантаферна“.
Еще до того, как моя статья вышла в свет, один довод прибавился в мою пользу. В химической лаборатория был произведен анализ бронзы, послужившей материалом для таблиц. Характер изменений на ней показал, что таблицы пролежали в земле не меньше тысячи лет. На мой взгляд, это обстоятельство в связи со всеми предшествующими соображениями относительно текста решало вопрос окончательно. Какая-то боязнь у меня все же оставалась.
С первыми откликами на публикацию страхи быстро рассеялись. Небольшое количество специалистов помогло тому, что все сабеисты в той или иной форме отозвались на новую находку. Она еще раз показала всю международность науки в нашей области. Крупнейший представитель ее, бельгиец, посвятил нашим надписям особую статью: он привел несколько соображений относительно деталей моей интерпретации, но высказался определенно за подлинность надписей. Поместив их через несколько лет в составляемом по поручению парижской Академии надписей „Репертуаре“ южноарабских надписей, он окончательно закрепил авторитетом этого издания их место в науке. Полностью они были эксцерпированы им и для вышедшего позднее „ономастикона“ южносемитической древности. Итальянский учёный в многотомной работе об идее покаяния в религиях всего мира глубоко осветил значение этих документов в истории религии. Откликнулся и 80-летний ветеран сабеистика в Германии, который по наследству от своего отца, одного из первых когда-то пионеров этой области, умел сочетать глубокое изучение Малой Азии с интересом к южной Аравии; он тоже не поколебался признать их подлинными. Благодаря своему изданию, я узнал про молодых английских „сабеистов“, которые, не подозревая, что я сам только случайный гость в этой области, стали обращаться ко мне с различными вопросами. Датский коллега преодолел свой первоначальный скептицизм и в статье о южноарабской культуре, написанной специально для нашего „Вестника древней истории“, упомянул и нашу работу уже без всяких оговорок. Такое своеобразное „иджма аль-умма“ – „всенародное признание“ в „республике“ мировой науки вполне успокоило меня и вознаградило за все волнения, испытанные при разборе надписей. Имело оно и другое последствие, тоже „интернационального“ характера. Когда на международном конгрессе ориенталистов 1931 г. в Лейдене была избрана особая комиссия по разработке и изданию южноарабских древностей, то в состав ее был включен и представитель нашей страны. Так, попавшие к нам случайно, благодаря современным связям с Йеменом, надписи из царства легендарной Билькысы, может быть послужат когда-нибудь скромным началом научной традиции „сабеистики“ и у нас.
2. Письмо из Согдианы (1934)
Счастлив ученый, который мог на своем веку наблюдать зарождение и развитие новой дисциплины, на глазах которого совершались неожиданные открытия и шла разработка найденных материалов, постепенно создававшая величественную картину, неведомую предшествующим поколениям исследователей. Так было в моей жизни с согдийским языком, согдийской культурой, ряд веков процветавшей в Средней Азии; она далеко раскинула свои ветви даже за пределы ее и, сломленная натиском арабов, не погибла бесследно, а органически перешла в новую стадию, которая продолжала единую, непрерывную линию развития среднеазиатской культуры.
Смотря, как зритель, со стороны на неустанные усилия, на хорошо знакомую ученым радость от своих открытий, с которыми мои старшие товарищи упорно, шаг за шагом дешифрировали еще недавно загадочные строки вновь и вновь открывавшихся согдийских манускриптов, я никогда не думал, что и мне, арабисту, далекому от истории Средней Азии, суждено будет принять участие в этой работе, что в мои руки попадет единственный в своем роде, бесценный для науки арабский памятник, ярко отразивший трагический момент последней борьбы согдийцев с арабами. Но так пожелала судьба, и в Ленинграде на одном столе рядом легли согдийские и арабские рукописи, арабист и иранист рядом лихорадочно вглядывались в полустертые письмена и трудно сказать, перед кем раньше блеснул первый луч, озаривший верный путь, луч, который одновременно, как электрический ток, заставил вздрогнуть обоих.
В 1932 году иранисты Ленинграда пришли в сильное волнение: пронесся слух, что в Таджикистане найдены какие-то согдийские рукописи. А ведь до сих пор их никогда не открывали в самой Согдиане, а только в ее колониях в восточном Туркестане. Между тем, слухи крепли, стали говорить о следах какого-то архива, обнаруженного, якобы, на горе Муг на южном берегу Зеравшана. Наконец, осенью 1933 года была снаряжена небольшая специальная экспедиция, которая и произвела там систематические раскопки. Все подтвердилось; богатство обнаруженных согдийских материалов затмило все предшествующие находки, но еще удивительнее, что кроме них нашлись одиночные китайские и арабские документы, как бы полностью отражая сложную политическую картину Средней Азии в эту эпоху.
Вести об арабских рукописях стали долетать до Ленинграда раньше, чем вернулась экспедиция. Характер их был таков, что мой скептицизм мало допускал возможность ценной находки. Говорилось, что они на коже, а ведь арабских документов на коже во всем мире до сих пор известно только шесть; трудно было допустить, что именно в Таджикистане, а не в арабских странах, произойдет неожиданное увеличение этого числа. Мне думалось, что это скорее листок из какого-нибудь пергаменного Корана; он, конечно, может быть интересен, но особой редкости не представляет. Такую мысль поддерживало и письмо начальника экспедиции, моего старшего товарища по студенческим годам на факультете, А.А. Фреймана, который между прочим сообщал, что при раскопках экспедиция нашла крошечный кусочек кожи, где ясно стояло арабское „ля илях.. “ (нет божества…), очевидно, обрывок обычного мусульманского исповедания веры. Правда, доходили слухи, что смотревшие документ в Средней Азии видели там имя Тархун, а так звали одного крупного согдийского правителя эпохи арабского завоевания, но я склонен был относить это к некоторому увлечению, простительному для желающих связать находку с местной историей.
Все же мое любопытство было сильно задето, и я старался получить фотографию с рукописи, но это почему-то не удавалось сделать в Средней Азии. Возникли какие-то своеобразные „междуведомственные“ трения по поводу того, кто должен считаться владельцем всех этих рукописей, где следует их хранить, кому поручить обработку. По счастью, в конце концов, рукописи приехали в Ленинград и, хотя здесь тоже некоторое время колебались в каком помещении их можно изучать, все-таки в январе 1934 года я узнал, что они находятся временно в рукописном отделении библиотеки Академии Наук. Я был болен, в жару, но конечно не мог дольше вытерпеть и на другой же день направился к зданию Академии годами знакомой дорогой по Университетской набережной. Я шел не один, со мной была жена; за последние десять лет она настолько погрузилась в тайны арабской палеографии и эпиграфики, что давно уже читала куфический шрифт лучше меня и мы с улыбкой вспоминали, как четверть века тому назад, показывая нам каирские мечети, даже местные ученые арабы на вопрос о какой-нибудь надписи, с изумлением отвечали: „Но ведь это по-куфически; это нельзя прочесть!“ Теперь ее графические дарования и острый глаз нередко помогали мне разбирать отдельные начертания рукописи, остававшиеся для меня неясными, несмотря на все знание арабского языка, претендовать на которое годы, казалось бы, давали мне права.