Эрик Хобсбаум - Нации и национализм после 1780 года
Тем не менее, хотя правительства не могли полностью контролировать этот новый национализм, а последний еще не мог подчинить себе правительства, опора на государство и идентификация с ним представляли собой настоятельную необходимость для националистических слоев мелкой и средней буржуазии. Если своего государства у них еще не имелось, то завоевание национальной независимости и должно было обеспечить им тот общественный статус, которого они, по собственному убеждению, заслуживали. И для тех мужчин и женщин, которые осваивали азы гаэльского языка на вечерних курсах в Дублине, а затем преподавали только что выученное другим активистам, проповедь возвращения Ирландии к ее древнему языку стала бы чем-то большим, нежели пропагандистский лозунг. Как показала впоследствии история Ирландского Свободного государства, знание языка превратилось в необходимое условие для занятия любых (кроме самых низких) постов на государственной службе, а потому сдача экзамена по ирландскому языку стала пропуском в интеллигентные и профессиональные круги. А если они жили в национальном государстве, то именно национализм давал им чувство социальной самоидентификации, которое пролетарии черпали в своем классовом движении. Можно предположить, что низшие слои среднего класса — как те его группы, которые, подобно ремесленникам и мелким торговцам, оказались теперь экономически беззащитными, так и те категории, которые были в значительной мере столь же новыми, как и рабочий класс (ввиду беспрецедентного расширения слоя «белых воротничков» и вообще лиц, чья профессия предполагала высшее образование) — видели в себе скорее не класс как таковой, но некое сообщество самых ревностных и лояльных, а потому и самых «уважаемых» сынов и дочерей своей родины.
Но какой бы ни была природа того национализма, который вышел на авансцену истории в предшествовавшие Первой мировой войне 50 лет, все его разновидности имели нечто общее, а именно враждебность к пролетарским социалистическим движениям — и не только потому, что последние охватывали пролетариев, но также по причине их сознательного и воинствующего интернационализма (или, по крайней мере, отсутствия в них националистических моментов).[221] А потому кажется вполне логичным рассматривать лозунги национализма и социализма как взаимоисключающие и успехи одного считать бесспорным свидетельством неудач другого. И действительно, согласно каноническому взгляду историков, массовый национализм восторжествовал в ту эпоху над соперничающими идеологиями, а главное — над опиравшимся на классовое сознание социализмом; доказательством чего, как принято считать, стала вспыхнувшая в 1914 году мировая война (обнаружившая внутреннюю слабость социалистического интернационализма), а также полный триумф «принципа национальности» в договорах, оформивших мирное урегулирование после 1918 года. И все же, вопреки обычным представлениям, те принципы, на которых основывалась политическая притягательность разных идеологий для масс (и прежде всего — классовый, конфессиональный и национальный), не являлись совершенно взаимоисключающими. Более того, ясной и четкой границы, отделяющей их друг от друга, не существовало — даже в том случае, когда обе стороны, а именно религия и атеистический социализм как бы ex officio настаивали на своей абсолютной несовместимости. Ведь объект коллективной самоидентификации люди выбирали совсем не так, как выбирают они ботинки, зная, что больше одной пары за один раз надеть невозможно. Они имели и сейчас имеют различные привязанности, симпатии и объекты лояльности одновременно, в том числе и в национальной сфере; их волнуют одновременно разные стороны жизни, каждая из которых — в зависимости от конкретных обстоятельств — способна в тот или иной момент выйти в их сознании на первый план. В течение долгого периода эти привязанности и симпатии могут не предъявлять к данному человеку абсолютно несовместимых требований, а потому он может без особого труда воспринимать себя как, например, сына ирландца, мужа немки, члена шахтерского сообщества, рабочего, болельщика футбольного клуба «Барнсли», либерала, методиста, английского патриота, республиканца и сторонника Британской империи. Проблема выбора возникала только, когда одна из этих привязанностей вступала в прямое противоречие с другой (или с другими). Политические активисты, составлявшие меньшинство, были, разумеется, более восприимчивы к подобной несовместимости, а значит, мы можем с уверенностью утверждать, что для большинства английских, французских и германских рабочих август 1914 оказался гораздо менее болезненным опытом, чем для вождей соответствующих социалистических партий, — по той простой причине, что поддержка собственного правительства в войне представлялась обычному пролетарию вполне совместимой с проявлением классового сознания и враждебностью к работодателям (об этом уже отчасти шла речь выше — см. гл. 3, с. 104–106). Шахтеры Южного Уэльса, шокировавшие собственных революционно и интернационалистски настроенных профсоюзных лидеров тем воодушевлением, с которым встали они под ружье в августе 1914, с такой же решимостью — менее чем год спустя! — присоединились ко всеобщей стачке, совершенно не воспринимая обвинения в отсутствии патриотизма. Впрочем, даже активисты могли порой счастливо сочетать то, что теоретики считали несовместимым: например, многие активные члены Французской компартии демонстрировали одновременно и французский национализм, и абсолютную лояльность по отношению к СССР. И действительно, сам факт, что новые массовые политические движения (националистические, социалистические, конфессиональные и любые иные) нередко конкурировали между собой в борьбе за одни и те же массы, наводит на мысль, что их потенциальные избиратели были готовы воспринять все эти разнообразные лозунги. Близость национализма и религии вполне очевидна, в особенности — в Польше и в Ирландии. Но что является главным в этом союзе? Ответить на подобный вопрос нелегко. Гораздо более удивительным и менее изученным было существенное совпадение социального и национального недовольства, которое Ленин со свойственным ему острым восприятием политических реальностей сделал впоследствии одним из основных принципов коммунистической политики в колониальных странах. В хорошо известных международных дебатах марксистов по «национальному вопросу» речь шла не только о влиянии националистических идей на рабочих, которым надлежит внимать лишь классовым лозунгам интернационализма. Была еще одна и, вероятно, более насущная проблема: как следует относиться к тем рабочим партиям, которые поддерживают одновременно и националистические, и социалистические требования.[222] Более того, сейчас уже очевидно (хотя в упомянутых дискуссиях речь об этом почти не шла), что существовали партии, возникшие как социалистические, и при этом (или впоследствии) выполнявшие роль главного инструмента национального движения своих народов, — как существовали преимущественно социально ориентированные крестьянские партии (например, в Хорватии), которые легко вырабатывали собственные националистические программы. Короче говоря, единство борьбы за социальное и национальное освобождение, о котором Конноли мечтал в Ирландии — и которого ему не удалось добиться, — было фактически достигнуто в других странах.
Здесь можно пойти дальше и утверждать, что сочетание социальных и национальных требований сказывалось в целом гораздо более эффективным способом мобилизации масс на борьбу за независимость, нежели чисто националистические лозунги. Влияние последних ограничивалось недовольными слоями мелкой буржуазии, для которых националистические идеи были — или казались — заменой социально-политической программы.
В этом смысле показателен польский пример. Восстановление государственной независимости (через полтора века после разделов Польши) было достигнуто отнюдь не под знаменами какого-либо политического движения, ставившего перед собой именно эту и никакую другую цель, но под руководством Польской Социалистической партии, чей вождь, полковник Пилсудский, и стал освободителем страны. В Финляндии национальной партией финнов стала de facto Социалистическая партия, завоевавшая 47% голосов на последних (свободных) выборах перед Русской революцией 1917 года. В Грузии подобную роль играла другая социалистическая партия — меньшевики, в Армении — дашнаки, входившие в состав Социалистического Интернационала.[223] Социалистическая идеология преобладала в национальных организациях евреев восточной Европы, как в сионистских, так и в несионистских (Бунд). Но это явление было характерно не только для царской империи, где практически любая стремившаяся к переменам идеология и организация вынуждена была воспринимать себя в первую очередь носительницей идей социальной и политической революции. Национальные чувства валлийцев и шотландцев Соединенного Королевства находили свое выражение не в особых националистических партиях, но через ведущие партии общебританской оппозиции — сначала либеральную, а затем — лейбористскую. В Нидерландах (но не в Германии) умеренные, но вполне реальные чувства малого народа реализовывались главным образом в рамках левого радикализма. А потому фризы занимают столь же непропорционально большое место в истории нидерландского левого движения, как шотландцы и валлийцы — британского. Трольстра (1860–1930), самый выдающийся из руководителей Голландской Социалистической партии на раннем этапе ее истории, начал свою карьеру в качестве фризского поэта и лидера группы «Молодая Фрисландия», занимавшейся возрождением национальной культуры.[224] Подобный феномен отмечался и в последние десятилетия, хотя его до известной степени маскировала склонность старых мелкобуржуазных националистических партий и движений, первоначально связанных с правыми идеологиями — например, в Уэльсе, Эускади (Стране Басков), Фландрии — рядиться в модное платье социальной революции и марксизма. Тем не менее, ДМК, превратившаяся в главного выразителя тамильских национальных требований в Индии, возникла в качестве региональной социалистической партии в Мадрасе; сходная тенденция в сторону сингальского шовинизма обнаруживается, к сожалению, и в левом движении Шри Ланки.[225]