Николай Карабчевский - Что глаза мои видели (Том 2, Революция и Россия)
По поводу жалоб лиц, близких к заключенным в Петропавловской крепости, я имел неоднократные с ним переговоры. Жены почти всех заключенных перебывали у меня, прося защиты, при чем, справедливо жаловались на то, что их мужей держат уже месяцы без допроса и без предъявления им каких-либо обвинений. Все указывали при этом на крайне дурное, во всех отношениях, содержание в крепости, на грубость и своеволие караульной команды.
Муравьев соглашался со мной, что это очень, печально, но оправдывался ссылками на то, что еще не вполне выработана самая программа следственных задач и приемов комиссии.
- Вы понимаете, понимаете..., пояснял он мне. - Наша работа должна быть работой, так сказать, исторической... Я бы сказал даже: мы должны написать всю историю прежнего режима, чтобы безошибочно выяснить ответственность отдельных лиц.
- Прекрасно, - возразил я, - а живые люди не в счет, подождут пока вы напишете историю...
H. К. Муравьев, который всегда симпатично и дружески относился ко мне, и тут не изменил себе.
Он участливо спросил меня.
- А как бы вы считали правильным?
- Объявить немедленно общую амнистию для всех повинных лишь в том, что они старого режима и не спешили изменить присяге. И немедленно судить тех, кто действительно повинен в каком либо гибельном для России преступлении.
- Как, отпустить всех контрреволюционеров?! - воскликнул Муравьев. - Что вы, что вы!.. Да их караул не выпустит...
Этим восклицанием я воспользовался чтобы вычитать ему все, что было у меня на душе.
- Контрреволюция, если откуда-нибудь и придет, то совсем не оттуда, откуда вы ее ждете. Весь хлам, который вы держите в Петропавловской крепости, всегда был ничтожеством, и, больше того, чтобы сберечь свое добро и свою шкуру, ни о чем не думает и не мечтает... Что же касается сказанного вами относительно караула, который может их отпустить, или не отпустить, то лучше забудьте вашу обмолвку...
Я бы секунды не оставался председателем следственной комиссии, которая не вправе распоряжаться судьбою заключенных. Действуйте законно и не соображайтесь с остальным.
Муравьев пожал плечами.
- Что вы хотите!.. А в Кронштадте, еще хуже!.. Там и морят голодом и убивают заключенных офицеров, только зато, что они офицеры... Приходится, поневоле, действовать с крайней осторожностью... Я, ведь, не один в комиссии!..
Последнее его указание я принял к сведению, и, в пространном письме на имя комиссии, излил всю горечь адвоката и юриста, по поводу ненормального задержания людей под стражей и, при том в тяжких условиях казематного содержания, без предъявления им в течении месяцев какого-либо обвинения.
Кое-кого удалось освободить, или перевести в больницы, но это была только капля в море.
ГЛАВА СОРОК ВТОРАЯ.
В один из ближайших послереволюционных дней у меня побывал адъютант великого князя Бориса Владимировича, задержанного по пути из Ставки и содержимого под арестом в своем собственном дворце в Царском Селе.
- Великий князь поручил мне узнать: согласились ли бы вы принять на себя его защиту?
- В чем же он обвиняется?
- Пока ни в чем... Кажется и не в чем.. . Но он под строгим арестом. Я как-нибудь сообщу ему ваш ответ, меня уже не допускают к нему...
- Передайте великому князю, что охотно буду защищать его. Надо, однако, надеяться, что дело до этого не дойдет. Я постараюсь разузнать в чем дело.
В министерстве юстиции, после многих справок выяснилось, что арестовали его по "недоразумению". Постарались какие-то добровольцы, решившие, что великий князь, уже по самому своему званию, подлежит революционной репрессии.
Арестовывал в эти дни всякий, кому только не лень было, забегая вперед, чтобы самому не быть заподозренным в сочувствии контрреволюции.
Арест был вскоре снят. И я счастлив знать, что и сейчас великий князь Борис Владимирович где-то в безопасном месте, и что его не постигла участь многих других великих князей, повинных лишь в том, что они родились в этом звании.
К несколько более позднему времени надо отнести усиленные посещения меня женами и матерями морских офицеров, задержанных в Кронштадте матросскими бандами, которые начали творить там суд и расправу самолично.
Участь этих несчастных офицеров скоро стала не только летальной, но, воистину, трагичной.
После многих зверских убийств в Кронштадте, там образовалась своя "Республика" и свой разнузданный, категорический императив по части издевательской расправы над заключенными.
Я не мог молчать и написать в тамошний "совет" или "комиссариат", ведавший арестованными, письмо, в котором, упомянув о своей политической беспартийности, просил допустить немедленно защиту для обвиняемых морских офицеров, без чего никакая расправа над ними не может почитаться справедливою и законною, с точки зрения минимальных требований морали. Подобная расправа пятнит прежде всего тех, кто к ней прибегает. При этом я заявлял, что готов сорганизовать соответствующий состав защиты, став во главе ее.
На это я получил скоро, довольно вежливый ответ. В нем говорилось, что защита при суде, конечно, будет допущена, но что пока это еще преждевременно, так как дела об арестованных морских офицерах находятся либо в стадии дознания, либо предварительного следствия.
Между тем, слухи о жестоких издевательствах и насилиях над офицерами доходили до меня со всех сторон, и что-то, по истине кошмарное творилось в нескольких верстах от Петрограда.
В это время еще Керенский был министром юстиции и я решил объясниться с ним по этому предмету. Его не так легко было уже заставать теперь и предстояло выбирать для этого подходящую минуту. Частые заседания Временного Правительства, поездки в Царское Село, выступления на митинговых собраниях отнимали у него все время, а в министерстве юстиции принимали его товарищи, оба нерешительные тяжкодумы. Случай мне, однако, помог вскоре с ним увидеться.
Об эту пору уже прибыла в Петроград и была торжественно встречена "бабушка русской революции" Е. К. Брешковская, бывшая моя подзащитная по процессу 193-х. Однажды вечером мне сообщили по телефону, что она проживает в квартире министра юстиции и была бы рада повидать меня.
На следующий же день, в условленное время, после восьми часов вечера, я отправился к ней. Через подъезд с Итальянской улицы я беспрепятственно проник в министерскую квартиру, несмотря на вооруженный караул в прихожей. Министерские сторожа знали меня хорошо и покровительственно расчистили мне путь.
- Вам кого? - Спросил меня один из них.
- Брешковскую.
- А, бабушку!.. Пройдите наверх, там, через бильярдную, прямо... ее и найдете.
Я поднялся по внутренней лестнице, ведущей одновременно и в квартиру и в министерскую домовую церковь, где случалось бывать.
В пустынной бильярдной комнате два мальчика, лет 9-10 катали руками по бильярду шары и щелкали ими вовсю.
Я сообразил, что это дети Керенского и спросил: как найти "бабушку Брешковскую"? Они оба разом указали мне на дверь, с которой начиналась анфилада комната и младший сказал: "там она и есть!"
Пришлось пройти три комнаты. В первой, проходной никого не было. Во второй, малой гостинной, на низком диванчику, у стены, полулежали две женские фигуры, откинувшись в разные стороны, по виду курсистки, не гладко причесанные.
Я поклонился на ходу, но, кажется, они мне не ответили.
В следующей, обширной угловой гостинной, за большим круглым столом, стоявшим на самой середине комнаты, сидели прямо друг против друга, двое: молодой человек, которого я увидел первым, и потом уже разглядел, по другую сторону стола, совершенно седую, но с черными живыми глазами, упитанную старуху, в которой не сразу признал Брешковскую, когда-то сухощавую и очень подвижную.
Воистину, - бабушка!
"Бабушка" радушно поздоровалась со мною, потрясла крепко мою руку и сказала:
- Hу присядьте же, вот где свиделись... Вас я бы, сразу узнала, правда, я ваш портрет в последнем издании ваших речей видела...
Указывая мне на молодого человека, подле которого на столе были исписанные листы и письменные принадлежности, она мне отрекомендовала его:
- Мой секретарь, записки свои диктую, ведь, многое перевидала. ...
Под низким абажуром мягкой электрической дампы, освещающей только большой круглый стол, в то время, как все углы большой комнаты оставались в полутьме, было уютно, и воспоминания о прошлом бесхитростно, нескладно, поплелись вперемежку.
Молодой секретарь внимал им с благоговением. Нас прервал только довольно шумный приход, с той же стороны, откуда пришел и я, молодого человека, лет тридцати, в военно-походной форме, жизнерадостного вида.
- Вы не знакомы? - спросила "бабушка". - Мой сын, писатель, Брешко-Брешковский!..
Литературная физиономия писателя Брешко-Брешковского, мне была только отчасти известна, и как-то не вязалась в моей голове с революционной карьерой "бабушки". Тем более трогательным показалось мне их дружеское, по-видимому, уже не первое, свидание.