Николай Богомолов - Вокруг «Серебряного века»
При этом для человека, читавшего дневник Брюсова в полном объеме, совершенно очевидно, что текст не только автобиографичен, он просто-напросто списан с событий жизни автора, происходивших за год-два до момента завершения повести.
О реальной подоплеке событий русский читатель узнал в 1927 году, когда практически одновременно были изданы брюсовские дневники и неотделанная повесть «Моя юность», писавшаяся в 1900 году. В повести читаем: «Нина была старшею дочерью Кариных. Ей было лет 25, а может быть, и больше. Она не была красива. У нее были странные, несколько безумные глаза. Она была лунатик. Цвет лица ее начинал блекнуть, и она, кажется, прибегала к пудре, а то и к румянам. Нина уже несколько лет считалась невестой Гурьянова. Впрочем, еще раньше — как я слышал — она тоже несколько лет считалась невестой одного офицера»[164]. В комментарии Н. С. Ашукин добавлял: «Настоящее имя Нины Кариной — Елена Маслова. К ней относится целый ряд стихотворений Брюсова. <…> Именем Елены начинается венок сонетов „Роковой ряд“ <…> Роман с Ниной-Еленой обрывается в повести в самом начале. Дополняем по дневникам (неизданным) Брюсова историю этой любви. 7-го мая 1893 года Брюсов записал: „Леля больна (простудилась, может быть, на последнем свидании)“. Елена Маслова, заразившись оспой, умерла 28 мая. <…> Воспоминания о Елене еще долго владели юным Брюсовым»[165]. Из опубликованного (повторимся — со значительными купюрами) дневника можно было узнать еще несколько подробностей об этом первом настоящем, «взрослом» романе Брюсова.
Но настоящая его суть оказывалась скрыта от тогдашних читателей, да и нынешние знают лишь немногим больше. Между тем целый ряд неизданных текстов Брюсова позволяет взглянуть на эту историю шире и за трагически окончившейся любовной историей увидеть более значительное и важное, в конечном счете, для истории русской литературы, — становление не столько характера Брюсова как человека (хотя и это имеет значение), сколько определение конструктивных признаков, долженствующих стать характеристичными для «нового поэта» вообще. И совсем не случайно название повести, выносящее на первый план именно литературное начало облика главного героя, в котором это самое «новое искусство» (еще довольно долго Брюсов будет называть его декадентством, постепенно все чаще и чаще заключая слово в кавычки) и выражалось самым непосредственным образом. 7 ноября 1894 года в дневнике записано: «С 29 <октября> по сегодняшний день был болен и лежал отчасти. За это время мною написан окончательно мой роман „Декадент“ (другие названия — „Медиум“, „Моя Нина“, „Воспоминания“), писал много стихов и, между прочим, поэму „Геката“»[166]. Обращает на себя внимание, что название «романа» в сохраненном рукописью виде возникает практически наравне с другими, и выбор именно его заставляет обратить особое внимание на то, что основной темой произведения является не история любви, не спиритизм, а именно становление типа «декадента». Об этом же свидетельствует и сохранившийся в рукописи вариант названия — «Поэт наших дней»[167].
Но становление это происходит не столько в сфере литературы (она как раз отодвинута на дальний план), сколько в сфере любви и спиритических опытов. Именно в них проявляется то, что делает героя настоящим «декадентом», жизненным обликом фиксирующего то, что в литературе еще не умеет себя осуществить.
О том, как отразился в повести спиритизм в понимании Брюсова, мы уже имели случай написать[168], теперь получаем возможность сделать это с точки зрения любви или, точнее, эротики.
Брюсов вспоминал: «С раннего детства соблазняли меня сладострастные мечтания. <…> Я стал мечтать об одном — о близости с женщиной. Это стало моей idée fixe. Это стало моим единственным желанием»[169]. Дальнейшее описание (достаточно доступное) воспроизводить не будем, а вместо того процитируем оставшийся в рукописи без заглавия набросок 1895 года.
У меня вс<ег>да было много карманных денег, что и дало повод сблизиться со мной одной части нашего класса, которую называли обыкновенно лапландией. Это были великовозрастные бездельники, получавшие единицы и с тринадцати лет привыкшие к вину, табаку и женщинам. Прежде они были самыми яростными моими преследователями, но время смягчает даже ненависть, и они сделали попытку сблизиться со мной. Сначала я как-то инстинктивно сторонился, но меня победило их кажущееся добродушие. Я присоединился к их кружку, и скоро передо мной в цинической лекции были раскрыты все те бездны, кот<орые> казались мне таинственными и непознаваемыми. Конечно, многое я предчувствовал, предугадывал, но все же грубая истина обожгла меня св<оим> прикосновением. Обожгла и поманила. Еще неведомым мне языком заговорила чувственность, и жажда нового стала томить меня. Очень легко поддался я убеждениям моих новых друзей и в одно воскресенье присоединился к их праздничной попойке.
Пили мы водку и пиво — я пил впервые, но, конечно, не хотел этого показать и, вступая в притон, уже смутно сознавал, что я делаю. Однако отвратительный запах тел и грубо оголенные груди и руки — сильно подействовали на меня. Я сидел в гостиной, озаренной розовым светом, я смотрел на какие-то существа, уже не казавшиеся мне женщинами.
Мое падение — составляет следующий поворот<ны>й пункт к моей жизни. Занятый своими поэтами и стихами, я не заметил, как пробежал год, как минула весна и жаркое лето сменило дни экзаменов. Мы переехали на дачу в Петровское-Разумовское. Там, в этом многолюдном дачном городке я нашел первых товарищей. Соседи наши — тоже юноши, лет по 16, — заинтересовались отшельником-гимназистом, кот<орый> целые дни проводит в своей светелке под раскаленною крышей. Почти насильно они втерлись в знаком<ство> со мной. Мне понравились шумные толки, прогулки целой компанией, товарищеское обращение друг с другом. Все это было для меня столь ново, что я увлека<л>ся одной новизною обстоятельств. В этом-то кружке услыхал я и первые цинические речи, и первое нескромное замечание взволнова<ло> всю глубь моей души какими-то новыми и неведомыми ощущениями. Мне было совестно сознаться в своем девическом неведении, и новые мои товарищи, понятно, не знали, с каким безумным вниманием впиваю я их случайные двусмысленности. Ночью у себя на кровати я мучился новыми желаниями. То, что я прежде смутно предугадывал, выступало передо мной в бесстыдной наготе. Море чувственности заплескало издали бездонными волнами и поманило меня к своим песчаным берегам.
Был жаркий июньский вечер, когда я входил со своими новыми друзьями в какой-то жалкий притон. В голове у меня шумело от впервые в жизни выпитой водки, и какими-то привидениями казались мне полураздетые женщины, сидевшие в ряд на стульях, каким-то тяжелым неприятн<ым> ароматом — запах, подымавшийся от голых тел. Потом мы сидели в гостиной, озаренной розовым светом, — прямо передо мной висела картина, на кот<орой> очень грубо была нарисована купальщица, [и я) все свое внимание сосредоточивал почему-то именно на этой картине, а в ушах у меня неотступно звучал вопрос: «Неужели это возможно?». И мне казалось, что отвечать «да» смешно, что нет, этого не может быть. Товарищи мои зашумели, вставая, они уходили куда-то под руку со своими минутными подругами. Женщина, сидевшая рядом со мной, тоже встала и начала дергать меня за рукав. «Ну пойдемте же». И я пошел и очутился в желтой крохотной комнате. Женщи<на> зажгла лампу и озарила широкую кровать, полог <?> и стену с лубочными олеографиями. Тупо смотря вокруг себя, я сел на кровать. «Нет, этого не может быть», — сказал я себе. Женщина попросила меня заказать пива, и это показалось мне новым подтверждением этих слов, — но вот пиво принесено, дверь заперта и эта женщина привычным движением стала расстегивать кофту. Кровь отхлынула у меня от щек: мне показалось, что совершается что-то отвратительно-преступное. Но когда через минуту я увидал ее перед собой в голубеньком корсете, с жалкими, но все же смело распущенными волосами, мною овладела безумная любовь к этой неизвестной мне девушке. Я задрожал, как влюбленный перед невестой, я вдруг схватил ее трепещущей рукой и стал целовать ее шею, ее оголенные руки и повторять полувнятно: «Милая, милая!» Теперь она казалась мне сестрой, близкой, желанной, любимой; мне казалось, что она одна в мире поняла меня и искренно отдала мне свое сердце, — эти несколько секунд я был счастлив как никогда. Но вот она, смеясь, подняла свое лицо, и я увидал ярко накрашенные губы и черно пров<е>денные брови. «Будет тебе, выпей-ка вот пивца», — сказала она сиповатым голосом, — и я упал на подушки, и я не мог отвечать. Когда затем я увидел, что лежу рядом с этой женщиной, я хотел бежать, — и я действительно вскочил, вскочил в ужасе, отта<лки>вая ее от себя, но она приписала мой порыв опьянению и не пускала меня: «Будет дурить-то». Я опять упал, сгорая от стыда, проклиная себя. «Так это возможно, — говорил я себе, — так это возможно!»