Николай Богомолов - Вокруг «Серебряного века»
Теперь я дал полную волю своим мыслям и скоро дошел до того, что буквально не мог оставаться один. Ночью 26 я уех<ал> в Ховрино[154], чтобы только повидать людей, хотя на следующий день мне предстоял экзамен. Понятно, что образ Лели у меня идеализирован. Теперь передо мною она — прекрасная, странная, любящая и, мало того — единственно равная мне в мире. Теперь я люблю ее, люблю, люблю и теперь отдал <бы> все за то, чтобы она еще жила.
Вооружась скальпелем рассудка, я продолжал понимать, что женись я на ней, моя жизнь была бы печальна в конце концов. Но такое уверение не успокоит чувства. Разбирая эту грусть, я нахожу в ней главным элементом то, что
Не допил я любовных снов
Благоуханную отраву[155].
Да!
Много
Нетронутых я в ней оставил струн,
И много темных сердца тайников
Я не познаю. Но теперь уж поздно[156].
Поздно!
Она унесла с собою все. Она была одна, которая знала меня, которая знала мои тайны. А каково перед всеми только играть роль. Вс<ег>да быть одному.
Я вновь один…
Мне больше некого любить,
Мне больше некому молиться[157].
Знаю, что в сердце еще найдется сил для новой любви, но сейчас-то, сейчас-то я один.
Все это терзает меня. А потом… Страшно подумать! Умирая, она была убеждена, что простудилась, прибежав ко мне на свидание или зайдя потом ради alibi к Наст<а>с<ье> Ник<олаевне>. Умирая, она была убеждена, что умирает из-за меня.
Боже! <…>
7-го <июня>.
Десять дней не заглядывал в эту тетрадь.
Что писать? О ком? О чем?
Вот когда мне понятна моя трата! Живу в прошлом, ею. Она! она! она! Добиваюсь ее карточки, говорю с ней. Всегда и всюду она.
Стараюсь себя убедить, что это идеализация, припоминаю, что писал раньше. Но к чему! Еще тяжелей становится.
Даже окончание гимназии не могло привести меня в хорошее расположение. Как-то сонно встретил я его и опять подумал: — «Как бы она была рада!» <…>
14 <июня>.
Жить еще не живу, хотя собираюсь. Занимаюсь много и начинаю входить в колею. Перевожу довольно удачно Верлена и очень старательно Овидия. С Лангом окончательно стал на точку превосходства; теперь он мне покорен. О себе и своем одиночестве думаю мало и потому спокоен.
Жду выхода «Русс<кого> Обозрения»[158].
Завтра приедет на 2 недели Н. Ал. и, странно, я — было любитель одиночества — рад этому, рад жить с ним!
Все то же! все то же! (т. е. она).
P.S. У Зунделовича не был. Жду выхода «Русс<кого> Обозр<ения>», чтобы явиться под бронею истинного поэта. Думаю (среди тысяч планов) описать свою любовь к Леле, в виде повести[159]. Поэма на ее смерть подвигается что-то очень плохо[160]. <…>
17 <июня>.
Старательно пишу роман из моей жизни с Лелей. Начинает он сбиваться на «Героя нашего времени», но это только хорошо. Сегодня сон (умирающая Леля) и этот роман опять разбудили боль на сердце. <…>
22 <июня>.
Живу таким способом. Гуляю, купаюсь, играю в крокет с Надей[161], пью молоко и пишу, пишу, пишу. Написал весь роман до конца. Написал несколько удачных лирич<еских> стихотв<орений>, но о чем? все о том же. Леля царит везде — во сне, в листах, в разговорах. Беру По и вспоминаю, что читал его ей. Говорю об идеале и вспоминаю, что это был наш последний спор. Ложусь спать и помню, как ложился на кровать с нею. <…>
24 <июня>.
Кроме всего иное — у меня сильное раздражение в…, а когда я спрашиваю себя, кого я хочу, — ответ невозможный — Лелю! Все остальные мне кажутся пошлыми. <…>
25 <июня> пятница.
Увы, Леля была моим счастливым ангелом. С ее смертью все рушится. Жить? Для чего? Зачем? Ни сил, ни надежды. <…>
_______________________
За что! За что!
Я виноват, во многом виноват, но есть предел, есть пощада! А, если бы я мог у кого-нибудь молить о ней. Слишком тяжело, а всюду, а вокруг мрак и какие-то лики, искаженные злобной насмешкой.
Повесть Валерия Брюсова «Декадент» в контексте жизнетворческих исканий 1890-х годов[*]
Девяностые годы XIX века для нового поколения русских поэтов были не только временем литературных поисков, но и временем собственного определения в жизни. Быть только писателями казалось им недостаточным, необходимо было стать отмеченными в повседневной реальности. Особенно касалось это тех, кто претендовал на роли ведущих авторов «нового искусства». Экстравагантности в поведении Зинаиды Гиппиус, надолго запоминавшиеся знавшим ее в те дни, особое устройство внешнего быта у Александра Добролюбова, о котором столько писали впоследствии, кутежи и любовные истории Бальмонта… Не случайно пожелавший примкнуть к «декадентам» (или, подругой версии, спародировать их во всех отношениях) А. Н. Емельянов-Коханский приложил к своей книге «Обнаженные нервы» собственную фотографию в костюме Демона из оперы Рубинштейна. Это свидетельствовало о том, что творчество постепенно начинало сплавляться с жизнью, делаться ее составной частью.
Нет сомнения, что поначалу это могло происходить лишь в малой степени. Обыденная жизнь по-прежнему доминировала: домашние дела, гимназия или университет, гостевание у семейных знакомых, посещение театров или художественных выставок, церковь и многое другое по-прежнему требовали неукоснительного исполнения внешнего ритуала. Потому ее, обыденной жизни, преодоление происходило в рамках того, что заведомо уже находилось на грани допустимого. Дружеские сборища (нередко с попойками), разрешенные обычаями кутежи, спиритические сеансы, вольное времяпрепровождение в смешанном обществе мужчин и женщин — все это давало шанс и возможность продемонстрировать, что среди обычных людей оказался некто, кому не писаны законы общей жизни, кому позволено их нарушать, причем самым радикальным образом.
И, конечно, наиболее доступной для трансформаций областью оказывалась сфера любовных отношений, от простого флирта до сексуальной близости. Именно здесь, наедине, логичнее всего и было заявлять о своих претензиях на роль «сверхчеловека», «декадента», «избранного».
Подробнее всего эта сторона становления «декадентского» облика описана в различных текстах Валерия Брюсова, относящихся к первой половине 1890-х годов. Однако далеко не все они опубликованы в должном виде.
Если провести краткую инвентаризацию того, чем читатель на данный момент обладает, то получится не так уж и много. Прежде всего, это, конечно, стихи, из которых особое внимание привлекает цикл «К моей Миньоне» (1895), опубликованный, однако, полностью лишь в 1913 году. Далее, это дневник Брюсова, напечатанный после его смерти, в 1927 году, причем с очень значительными купюрами, непосредственно затрагивающими интересующую нас тему. Это незаконченная автобиографическая повесть «Моя юность», также опубликованная посмертно. Это недавно опубликованные планы и фрагменты повести «Декаденты» и ряд ранних стихов, остававшихся в рукописях. Вот, пожалуй, и все[163].
Между тем количество рукописных материалов, которые необходимо принимать во внимание, значительно больше. Отчасти они введены в научный оборот упоминаниями или даже анализами в исследовательских работах, отчасти не привлекали внимания вообще. Сегодня мы публикуем принципиально важный текст, не вполне доработанный, однако отделанный вполне достаточно, чтобы можно было составить представление о его роли в становлении первоначальных представлений о символизме Брюсова.
Стоящая под текстом дата — ноябрь 1894 года — заставляет вспомнить, что же было опубликовано юным поэтом в то время. Оказывается, совсем немного: первый выпуск «Русских символистов», да как раз в ноябре выходит второй, — вот и все. Еще не вышел в свет ни перевод «Романсов без слов», ни тем более «Chefs d’oeuvre» — книга, по которой в основном мы и составляем себе впечатление о раннем брюсовском творчестве. Это означает, что облик поэта-декадента, рисующийся в повести, запечатлен совсем еще начинающим автором, только ищущим путей развития. Но, пожалуй, именно этим повесть и ценна: в ней описано становление программы не столько символизма как течения, сколько программы создания внутреннего облика и внешнего поведения поэта-символиста.
При этом для человека, читавшего дневник Брюсова в полном объеме, совершенно очевидно, что текст не только автобиографичен, он просто-напросто списан с событий жизни автора, происходивших за год-два до момента завершения повести.